Все эти произведения, находящиеся в хронологической близости с «Сильвестром Бонаром» и «Таис», находятся с ними и в близости идейно-художественной. Так, многими чертами напоминает Сильвестра Бонара ученый-исследователь Богус, посвятивший всю свою жизнь составлению многотомного трактата о человеческих заблуждениях и в конце концов отдающий его том за томом своей молоденькой племяннице на прокладки для ее гербария, так что реестр человеческих заблуждений приносится в жертву свежей улыбке девушки. Многими чертами своими близки к Сильвестру Бонару и отец маленького Пьера в «Книге моего друга», и философы-патриции в рассказе «Прокуратор Иудеи» (сб. «Перламутровый ларец»), и египтолог, исследующий в специальной работе ручку от древнеегипетского зеркала («Г-н Пижоно» в сб. «Валтасар»). По-разному они близки к излюбленному герою Франса: в одних повторены те черты Бонара, над которыми подшучивает Франс, — педантизм, неприспособленность к житейской практике и т. п.; в других повторены те черты, которыми Франс восхищается в Бонаре: гуманизм, бескорыстие, свободомыслие. Как в «Преступлении Сильвестра Бонара» и в «Таис», так и в рассказах скептическая ирония писателя сочетается с его влюбленностью в жизнь, в молодость, в чувственную прелесть бытия, в природу. В связи с этим Франс не раз создает в своих книгах образ фавна, наивного и кроткого языческого бога, воплотившего в себе всю поэзию живой природы, как, например, в рассказе «Амикус и Целестин» (сб. «Перламутровый ларец»). С темой фавна перекликается и рассказ «Гестас» (там же). Близкий этому образ можно обнаружить и в стихотворении «Узник».
Одного характера с тяготением к наивности природы и тяготение Франса к наивности легенды или сказки. Средневековье влечет его простотой и свежестью народного творчества (сб. «Перламутровый ларец»). В «Книге моего друга», в «Пчелке» (сб. «Валтасар») Франс выступает убежденным сторонником детской сказки, сам воссоздает ее наивный аромат.
Но воскрешенные Франсом легенды — и похожи и не похожи на легенды средневековья. Он их пересказывает на свой лад, сюда тоже вторгается его ирония. Средневековые легенды влекут его благоуханием народной поэзии, но Франс выбрасывает из них все то, в чем сказалось религиозное мышление средневекового человека. Так переделывает он, например, легенду о святой Схоластике (сб. «Перламутровый ларец»), вкладывая в уста язычника Сильвануса слова о том, что душа святой, отказавшейся от земного счастья, после смерти жалеет об упущенных радостях и что розы на ее могиле выросли по воле Эрота, призывая людей предаваться наслаждениям, пока не поздно.
В рассказах и воспоминаниях 80-х — начала 90-х годов можно обнаружить у Франса и социальную иронию, нередко принимающую форму пародии. И в «Таис» и в «Преступлении Сильвестра Бонара» Франс не раз нападает на милитаризм, на ограниченность, тупоумие и своекорыстие пропагандистов войны. Их и в дальнейшем Франс, будет неустанно вышучивать и клеймить, — чем дальше, тем все более зло и едко. К этой же теме он обращается и в «Перламутровом ларце», где весь рассказ о знаменитой битве при Фонтенуа, приводимый в «Оловянном солдатике», доводит трактовку военной темы до резкого пародийного заострения, до ядовитого гротеска, дает уже почувствовать будущего автора «Острова пингвинов». В таком же гротескном тоне говорится о священнике в рассказе «Резеда г-на кюре», где откровенно пародируются жития святых (сб. «Валтасар»). Маленькие герои франсовских «воспоминаний» («Книга моего друга»), привлекающие автора своей детской наивностью и чистотой, вместе с тем служат проводниками франсовской разоблачительной иронии (в аналогичной роли выступают и простодушные герои вольтеровских философских повестей «Кандид» и «Простодушный», — кстати сказать, и французское имя Кандид буквально означает «чистосердечный», иначе говоря — опять-таки «простодушный»!). Свежесть детского восприятия помогает Франсу пародировать мир взрослых, социальную современность. Воспоминания о школьном уроке, посвященном «Последнему слову Деция Муса», заключают в себе пародию на учителя, бывшего монаха-францисканца, опьяняющегося военной риторикой, то есть бьет одновременно по двум врагам писателя: клерикалам и военщине.
Однако уже явственное у Франса 80-х — начала 90-х годов сатирическое отношение к буржуазной современности сочеталось в нем с отрицательным отношением к революции, что особенно чувствуется в сборнике «Перламутровый ларец». Здесь во многих рассказах идет речь о французской революции XVIII века, и Франс нередко с чувством симпатии или даже восхищения изображает не деятелей революции, а ее жертвы — французских аристократов («Мадам де Люзи», «Дарованная смерть», «Обыск»). Настороженное, недоверчивое отношение к революции надолго еще останется у Франса, постоянно вступая в борьбу со все нарастающим социальным недовольством писателя, со все нарастающей силой его социальной сатиры, со все крепнущей приверженностью гуманическим идеалам.
Многие черты, присущие художественно-прозаическому творчеству Франса 80-х годов, можно проследить и в его литературно-критических статьях, печатавшихся в периодической прессе и вышедших отдельным изданием в 1888 году под общим заглавием «Литературная жизнь».
В «Литературной жизни» обнаруживается и скептицизм, свойственный Франсу-художнику, и его жизнеутверждающий гуманизм, — и в лучших статьях жизнеутверждающее начало побеждает, заставляет служить своим целям и самый скептицизм.
Давая волю своей склонности к парадоксу, автор «Литературной жизни» утверждает, что «хороший критик — тот, кто повествует о приключениях своей души в мире шедевров», а по поводу собственного своего искусства критики Франс замечает, что оно «сводится к писанию каракуль на полях книг».
Но было бы неосмотрительно доверяться подобным заявлениям писателя. Правда, критика у Франса носит подчеркнуто субъективный характер. Правда, в изящных и капризно-непринужденных критических статьях Франса разбираемое произведение нередко служит только поводом для общих рассуждений, для воспоминаний детства, для всевозможных парадоксов, прихотливых суждений вкуса и т. п. Но за подчеркнуто-субъективной формой критического эссе чувствуются твердые убеждения критика-гуманиста. Анатоль Франс убежден в том, что искусство не может расти на нездоровой почве декаданса, он упорно поддерживает французскую реалистическую традицию и умеет, говоря, например, о Бальзаке, стать выше своего придирчивого эстетизма, умеет понять всю титаническую силу зачинателя французского реализма XIX столетия. Как широко и как по существу объективно, несмотря на очень капризный способ выражения, судит Франс о Бальзаке: «Пускай даже Бальзак меня порою пугает, пускай даже иногда мысль его мне кажется тяжеловесной, а стиль пошлым — но нельзя не признать его мощи. Это бог. Попробуйте упрекнуть его в том, что иногда он бывает груб, — его приверженцы ответят вам, что, занимаясь сотворением мира, нельзя быть слишком нежным». Наряду с традициями французских реалистов XIX века, Франс так же настойчиво и убежденно поддерживает и столь дорогие ему традиции французских просветителей XVIII века и гуманистов XVI века во главе со своим любимцем Франсуа Рабле. Любовь к народному творчеству, к его нравственной и художественной чистоте, к его здоровому, жизнеутверждающему началу, проявленная Франсом в «Книге моего друга» и в «Перламутровом ларце», вдохновляет и Франса-критика. Целая серия статей в «Литературной жизни» посвящена народным рассказчикам, народной песне. В Ги де Мопассане Франс высоко ценит живую связь его с народным повествовательным искусством. А как любит Франс свой родной язык, с каким увлечением может он говорить о словарях — ибо видит в них прежде всего сокровища народной речи!
В «Харчевне королевы Гусиные Лапы» и «Суждениях г-на Жерома Куаньяра» (обе книги вышли в 1893 г.) рамки социальной сатиры Франса значительно расширяются по сравнению с предшествующими книгами. Жером Куаньяр — центральный персонаж этих двух книг — многими своими чертами напоминает Сильвестра Бонара; это, как и Бонар, настоящий энтузиаст гуманистической науки, верный последователь заветов гуманизма, свободомыслящий человек, полный презрения ко всяческой косности и обскурантизму. Присуща Куаньяру и едкая ирония — даже куда более едкая, чем у Сильвестра Бонара. Но если по складу своего мышления эти два персонажа схожи между собою, то совсем не схожи те жизненные обстоятельства, в которых их показывает Франс. Жером Куаньяр лишен домашнего покоя и кабинетной тишины, характеризующих обычный образ жизни Бонара. Это — мудрец-бродяга, не имеющий ни кола, ни двора. Избрав такой образ жизни для своего нового героя, А. Франс получил возможность расширить и обобщить его жизненный опыт, создать своего рода сатирическое обозрение жизни. Авантюрная фабула «Харчевни» служит скрепляющей нитью для целого ряда тем. И в композиционном отношении, таким образом, Франс здесь тесно примыкает к вольтеровской традиции (вспомним авантюрную фабулу повести «Кандид»). Случайные встречи, стычки, любовные истории, разговоры в книжной лавке — все это дает аббату Куаньяру возможность выступить в роли наблюдателя и критика действительности. Притом, надо помнить, что, хотя книги об аббате Куаньяре воссоздают королевскую Францию XVIII века, но историческая тематика тесно сплетается в них со злободневной тематикой времен Франса. В рукописи «Суждений» имеется отрывок, не вошедший в окончательный текст, — не вошедший, может быть, именно потому, что он слишком прямолинейно подчеркивал злободневную заостренность книги: «Мы свободны, потому что наши господа нам это говорят. И именно ради нашей свободы полицейские убивают людей на улицах. Конечно, гораздо больше чести в том, чтобы тебя убили во имя республики, чем во имя короля. Но господину аббату слишком недоставало своего рода трансцендентности в чувстве порядка, так что едва ли можно предположить, чтобы он восхищался нашей полицией».