Изменить стиль страницы

Жанна легко взбегает по лестнице, обнимает меня и шепчет на ухо слова так тихо, что я не столько слышу, сколько угадываю их. В ответ я говорю:

— Да благословит вас бог, Жанна, вас и вашего мужа, в самом отдаленном потомстве вашем. Et nunc dimittis servum tuum, Domine[229].

КНИГА МОЕГО ДРУГА (LE LIVRE DE MON AMI)[230]

КНИГА ПЬЕРА

31 декабря 188…

Nel mezzo del cammin di nostra vita…

«Земную жизнь пройдя до половины…»[231]

Этот стих, которым Данте начинает первую песнь «Божественной Комедии», сегодня вечером пришел мне на память, быть может, в сотый раз. Но только теперь он растрогал меня.

С каким интересом я снова мысленно повторяю его и каким нахожу его значительным и глубоким! Ведь сейчас я могу применить его к себе. И я теперь нахожусь на том рубеже, где был Данте, когда древнее солнце отметило первый год XIV столетия. И я прошел до половины путь жизни, если предположить, что путь этот равен для всех и ведет к старости.

Боже мой! Я двадцать лет тому назад знал, что старость неизбежна. Знал, но не ощущал. В ту пору половина этого пути столь же мало волновала меня, как и путь в Чикаго. Ныне, преодолев подъем, я оглядываюсь назад, чтобы охватить единым взглядом пространство, которое я прошел так быстро; стих флорентийского поэта настраивает меня мечтательно, и я охотно провел бы всю ночь перед камином, воскрешая призраки. Увы! Тени усопших столь зыбки!

Отрадно думать о милом прошлом. Ночное безмолвие располагает к воспоминаниям. Тишина приманивает тени усопших: по природе своей они застенчивы и пугливы и лишь во мраке и уединении тихонько беседуют со своими живыми друзьями. Занавеси на окнах задернуты, портьеры тяжелыми складками спадают на ковер; только одна дверь приоткрыта — и туда невольно обращены мои взоры. Там брезжит матовый свет; там слышится спокойное и тихое дыхание, и даже я не могу отличить дыхания матери от дыхания детей.

Спите, милые, спите!

Nel mezzo del cammin di nostra vita…

Я мечтаю, сидя у угасающего камина, и мне чудится, что этот мирный дом и комната, где чуть мерцает дрожащий свет ночника и откуда веет непорочным дыханием, — уединенная гостиница на большой, уже наполовину пройденной мною дороге.

Спите, милые, завтра мы снова двинемся в путь!

Завтра! Было время, когда в этом слове таилось для меня пленительное очарование. Когда я произносил его, передо мной вставали неведомые и волшебные образы, которые манили меня и шептали: «Идем!» Я так любил жизнь в ту пору! Как влюбленный, я слепо верил в нее и никогда не думал, что она, ко всем безжалостная, может быть суровой и ко мне.

Я не виню ее. Мне она не нанесла тех ран, которые нанесла многим другим. Порой, при всем своем безразличии, она даже мимоходом ласкала меня. Взамен того, что она похитила у меня или в чем отказала, она подарила мне такие сокровища, по сравнению с которыми все, чего я желал, — лишь тлен и суета. И все же я утратил надежду и теперь не в силах слышать: «До завтра!», не испытывая тревоги и печали.

Нет! Я больше не доверяю жизни, моей былой подруге. Но я все еще люблю ее! Покуда я вижу, как она озаряет своим божественным лучом три чистых чела, три любимых чела, я буду повторять, что она прекрасна, и буду славить ее.

Бывают часы, когда все поражает меня, когда самые простые явления вызывают во мне таинственный трепет.

Так, в это мгновение мне кажется, что память — волшебная сила, что дар воскрешать прошедшее столь же изумителен и драгоценен, как дар провидеть будущее.

Воспоминание — благо. Ночь тиха, я сгреб головни в камине и раздул огонь. Спите, милые, спите! Я пишу воспоминания детства для вас троих.

I. ПЕРВЫЕ ПОБЕДЫ

I. Чудища

Меня всегда удивляло, что люди говорят, будто они ничего не помнят о своем раннем детстве. А вот я сохранил самые яркие воспоминания о той поре, когда был малым ребенком. Правда, все это отрывочные картины, но тем ослепительнее выступают они на смутном и таинственном фоне. Хотя мне еще довольно далеко до старости, но эти милые моему сердцу воспоминания словно выплывают из бесконечных глубин прошлого. Мне кажется, что в ту пору мир сиял великолепием новизны и яркостью красок. Будь я дикарем, я полагал бы, что мир столь же юн, или, если хотите, столь же стар, как и я. Но, увы, я совсем не дикарь. Я прочел много книг о древности земли и о происхождении видов и с грустью отмечаю кратковременность жизни каждой особи по сравнению с долговечностью рода. Итак, я знаю, что еще недавно у меня была кроватка с сеткой в просторной комнате старинного особняка, который впоследствии разрушили, чтобы очистить место для новых зданий Школы изящных искусств. В нем-то и проживал мой отец, скромный врач и страстный коллекционер всяких редкостей. Кто сказал, будто дети ничего не помнят? Я как сейчас вижу эту комнату, зеленые обои с разводами и прелестную цветную гравюру, изображавшую, как я впоследствии узнал, Павла, переносящего Виргинию на руках через Черную реку[232]. В этой комнате я пережил необычайные приключения.

У меня была, как я уже упомянул, кроватка с сеткой; днем она всегда стояла в углу, а на ночь матушка выдвигала ее на середину комнаты, верно для того, чтобы я был поближе к ее кровати, широкий полог которой внушал мне страх и восхищение. Уложить меня спать было нелегко. Тут пускались в ход и слезы, и мольбы, и поцелуи. Но и это еще не все! Я убегал в одной рубашонке и прыгал, как кролик. Матушка вытаскивала меня из-под стола или кресла и снова укладывала спать. Вот было весело!

Но стоило мне только лечь в постель, и сейчас же меня обступали какие-то совсем не похожие на моих домашних существа. У них были длинные носы, словно клювы у аистов, щетинистые усы, выпяченные животики, а ноги совсем как петушьи лапки. Я видел их в профиль, посреди щеки у каждого был круглый глаз, они проходили друг за другом, держа в руках метлы, вертела, гитары, клистиры и какие-то неведомые инструменты. Они были так безобразны, что лучше было бы им вовсе не показываться. Но надо быть справедливым: они бесшумно скользили вдоль стены, и ни один, даже тот, что шел последним, самый крошечный, у которого сзади торчали мехи для поддувания, не приближался к моей кровати. По-видимому, какая-то сила притягивала их к стенам, вдоль которых они скользили, плоские, как тени. Меня это немножко успокаивало. Но все же я не засыпал, ну как сомкнуть глаза в такой компании! Я глядел внимательно. И однако (еще новое чудо!) вдруг я оказывался в комнате, залитой солнцем, и видел перед собой матушку в розовом капоте, не понимая, куда же исчезли и ночь и чудища!

— Ну и соня! — смеясь, говорила матушка.

Верно, я был ужасным соней.

Вчера, гуляя по набережным, я увидал в лавочке торговца гравюрами один из редко попадающихся теперь альбомов, — гротески, созданные искусной и твердой иглой лотарингца Калло[233]. В пору моего детства тетушка Миньо, наша соседка, торговавшая эстампами, вывешивала их на каменную ограду, и каждый день, отправляясь гулять и возвращаясь домой, я любовался гравюрами Калло. Эти чудища запечатлевались в моем мозгу, и вечером, лежа в кроватке с сеткой, я вновь видел их перед собой, но не узнавал. О волшебник Жак Калло!

вернуться

229

Ныне отпущаеши раба твоего, господи (лат.).

вернуться

230

«Книга моего друга» (1885) открывает собой тетралогию А. Франса, которую принято называть автобиографической. (В ее состав входят также «Пьер Нозьер» — 1889, «Маленький Пьер» — 1918, и «Жизнь в цвету» — 1922.)

Все четыре книги объединены общей темой и общими героями и несомненно содержат личные воспоминания А. Франса; однако автобиографичность этого цикла весьма условна, и исследователи неоднократно отмечали несовпадения и противоречия между фактами жизни писателя, характерами окружавших его в детстве людей и отображением всего этого в книге. Тетралогия А. Франса представляет, конечно, не биографический, а самостоятельный художественный интерес.

Мир детства для А. Франса — это гуманистический мирок, как бы отделенный от социальной действительности, подобно миру науки, в котором живет оторванный от практической жизни ученый Сильвестр Бонар; в сфере детства царят простые и чистые человеческие чувства, не замутненные еще неправдой и злом жизни. Не случайно чудак-академик Бонар и неопытная девочка Жанна Александр так хорошо понимают друг друга.

В «Книге моего друга» Франс использует тот же сатирический прием, что и в «Преступлении Сильвестра Бонара»: желая подчеркнуть нелепость жизненных порядков, он показывает действительность преломленной сквозь неискушенное сознание ребенка, как раньше показывал ее через восприятие не приспособленного к жизни ученого.

С другой стороны, писателя привлекает поэтическая атмосфера детства как такового, чистота и непосредственность ребенка, свежесть восприятия им мира.

Именно этим определяется особая авторская интонация в книге, теплый, задушевный тон повествования, мягкий юмор, которые сменяют здесь обычную для Франса рассудочность, злую иронию и открывают читателю другую грань его дарования. В этом смысле «Книга моего друга» связана со стилизованными раннехристианскими легендами, созданными Франсом в те же 80-е годы и позднее собранными в книге «Перламутровый ларец». Писатель ласково улыбается там простодушной поэзии детства человечества, так же как в «Книге моего друга» — детству человека.

Еще ближе в глазах А. Франса связывается детство с поэтическими образами народных сказок. «Самая совершенная поэзия — это поэзия детства народов», — пишет он.

В главах «Книги моего друга», посвященных волшебным сказкам, своеобразно преломляется протест писателя против холодного буржуазного практицизма, с точки зрения которого мир сказки — мир мечты, красоты, бескорыстных чувств, высоких подвигов — кажется «нелепостью». А. Франс горячо вступается за право человека «фантазировать, чувствовать, любить». Маленькие герои «Книги моего друга» тем и дороги писателю, что они погружены в эту поэтическую атмосферу. Их душевный мир омрачается при соприкосновении с социальной действительностью.

Во второй половине XIX века многие французские писатели обращались к теме детства, — достаточно напомнить Гавроша и Козетту в романе В. Гюго «Отверженные», «Детство» Ж. Валлеса, «Малыша» и «Джека» А. Доде, «Рыжика» Ж. Ренара; огромное место занимала эта тема в творчестве столь любимого Франсом английского писателя Диккенса; она ставилась преимущественно в социальном плане, как тема формирования личности в условиях буржуазного общества, тема воспитания, определяющего лицо человека и его общественную судьбу.

А. Франс подошел к теме детства по-своему и ограничил себя более узким кругом наблюдений, но все же он не прошел в «Книге моего друга» мимо гуманистической литературной традиции своего времени в изображении детства. Правда, социальная действительность буржуазной Франции еще весьма осторожно вводится автором в книгу, но все же входит в нее вместе с историей Златоокой Марсели, с бедным мальчиком Альфонсом, а главное — со школой.

Все эпизоды книги, рисующие жизнь школы, — пансион сентиментальной мадемуазель Лефевр, воспоминания об аббате Жюбале и учителе-монахе Шотаре — заставляют подумать о Диккенсе (так же как описание пансиона мадемуазель Префер в «Преступлении Сильвестра Бонара»). Здесь тот же обличительный гротеск в изображении учителей, то же желание защитить ребенка от уродливых форм воспитания, от бессердечия и невежества.

«Книга моего друга» многими нитями связана с другими произведениями Франса того же времени. Мы находим в ней обычные насмешки над церковниками (в данном случае над учителями-монахами), преклонение перед античностью, мягкую иронию по отношению к легендам раннего христианства (глава «Пустынь Ботанического сада»). Мы встречаемся здесь с характерным для Франса возвращением к одним и тем же сюжетам, как бы скользящим из произведения в произведение. Так, эпизод из главы «Бабушка Нозьер», в котором молодая женщина прячет в своей постели учителя танцев от преследования санкюлотов, перешел в неоконченный роман «Алтари страха», а оттуда — в сборник новелл «Перламутровый ларец» (новелла «Госпожа де Люзи»); эпизод «Джесси» варьирует финальную ситуацию «Преступления Сильвестра Бонара»; непосредственно примыкает к «Книге моего друга» цикл рассказов «Наши дети» (1888) и т. д. «Книга моего друга» создавалась в течение нескольких лет, автор использовал для нее многие эпизоды, отрывки, новеллы, написанные им ранее и первоначально имевшие характер самостоятельных произведений. Часть из них была в предыдущие годы напечатана в периодической прессе. Так, «Златоокая Марсель» впервые появилась в 1884 году в газете «Nouvelle Revue», а потом была перепечатана в журнале «Jeune France» под названием «Крестный сын феи»; эпизод «Последние слова Деция Муса» перенесен автором в «Книгу моего друга» из новеллы «Стратагема», опубликованной в «Jeune France» в 1880 году. «Книга Сюзанны» печаталась в «Revue Bleue» и в других журналах в течение 1882 года; эпизоды из «Друзей Сюзанны» тоже относятся к более ранним годам: «Андре» взят из предисловия к первому изданию «Иокасты» и «Тощего кота» (1879), «Пьер» был напечатан под названием «Овчарня» в «Jeune France» в 1883 году, «Джесси» — в журнале «Magazin Pittoresque» в 1882 году. Вопрос о волшебных сказках занимал А. Франса в течение всей первой половины 80-х годов. Главные места из «Разговоров о волшебных сказках», включенных в «Книгу моего друга», были опубликованы еще в 1881 году в журнале «Les Entrennes aux Dames» под названием «Сказки Матушки-Гусыни», а глава «Библиотека Сюзанны» — в 1883 году в «Jeune France» под названием «Книги для детей».

Новеллистическое построение «Книги моего друга» бросается в глаза; оно характерно и для других произведений Франса первого периода.

вернуться

231

Перевод М. Лозинского.

вернуться

232

…Павла, переносящего Виргинию на руках через Черную реку. — Имеется в виду иллюстрация к роману Бернардена де Сен-Пьера «Павел и Виргиния» (см. прим. к стр. 416).

вернуться

233

…твердой иглой лотарингца Калло… — Жак Калло (первая половина XVII в.) — французский гравер и рисовальщик, мастер своеобразного реалистического гротеска, передававшего общественные контрасты того времени.