Изменить стиль страницы

Удача ненадолго улыбнулась нам. Мы прорвали фашистское кольцо, перевалили за хребет и, сделав километров пятьдесят по горным дорогам, уже считали себя вне опасности, по крайней мере на несколько дней. Мой госпиталь расположился в нескольких пастушеских хижинах. Воздух был душистым и прозрачным, каким он бывает только в наших горах осенью. Пастухи не жалели для раненых овечьего молока…

Я и сейчас не знаю, как это случилось, но только однажды под вечер мы вдруг услышали стрельбу у самой околицы. Выбежав с дочерью на крыльцо домика, где у нас лежали тяжело раненные, мы увидели, как к госпиталю, отстреливаясь, торопливо отступают несколько партизан. Вслед за ними, стреляя и бросая гранаты, шли фашисты. Их было много. Я поняла: это всё. Можно было, конечно, попытаться бежать или спрятаться — но раненые! Они лежали в домах. Большинство из них не могли даже двигаться. Над нашим домом висел большой белый флаг с красным крестом. Я взяла дочь за руку, и мы с ней загородили собой дверь, втайне надеясь, что, может быть, в этих заокеанских наймитах сохранилось что-нибудь человеческое. Что мы могли сделать еще! Я помню, как один из хитосов, маленький, весь заросший, в грязных обносках американской формы, остановился перед нами, вытер со лба пот и, что-то нечленораздельно выкрикнув, вдруг вскинул пистолет… Больше я ничего не видела.

Когда я очнулась, первое, что я ощутила, была сырость. Высоко сиял небольшой четырехугольник темносинего неба, и в нем застыл, распластав крылья, какой-то хищник, точно прибитый к небесной голубизне гвоздями. Все вокруг было мокро. Оглянувшись, я увидела морщинистое лицо крестьянки, склонившейся надо мной. Я узнала ее: в последние дни она добровольно выполняла в моем госпитале обязанности сиделки.

«А раненые? А дочь?» — спросила я ее. Старуха ничего не ответила. Ее морщины точно окаменели. Две тяжелые слезы тихо вылились из ее выпуклых мутных глаз, сверкнули у переносицы. Уже потом пастухи, отыскавшие меня — живую среди трупов моих питомцев, которых фашисты прикончили, — рассказали мне, что моя дочь, моя чистая Рулла… Нет, это слишком тяжело, об этом даже вам, советскому человеку, мне трудно рассказать…

О чем же я говорила? Да, о том, как я очнулась… Оказалось, крестьяне спрятали меня на дне старого, высохшего колодца, находившегося в церковном садике. Вся округа была занята фашистами. Одна из их частей встала гарнизоном в этой деревеньке. Хитосы шныряли всюду. Мои новые друзья убедили меня переждать в этом заброшенном колодце, пока хитосы уйдут. Выбора не было.

Хорошие люди были эти мои новые друзья — пастухи, землепашцы и местный священник, которого до той поры я даже и не встречала. Они трогательно заботились обо мне. Колодец, помещавшийся в зарослях запущенного садика, был неглубок, давно заброшен. Мои друзья разобрали одну из стенок сруба, сделали в ней довольно большую нишу, укрепили ее плетнем я застелили соломой. Я могла сидеть, лежать, но встать или вытянуться на моем ложе было невозможно. Впрочем, до удобств ли было!

Моя рана, оказавшаяся не очень тяжелой, заживала быстро. Но была другая рана, душевная, и она все время кровоточила… И тут мне помогла одна хорошая ваша книга, которую моя Рулла читала когда-то раненым и которую я, лежа в своем колодце, страницу за страницей восстанавливала в памяти. Я вспоминала те места, где рассказывалось о переживаниях матери Олега Кошевого. Я знала — все, что написано, правда. Я знала — такая мать есть, живет. И тут, в колодце, я не чувствовала себя одинокой. Я мысленно говорила с матерью Олега, рассказывала ей о своем горе, советовалась, спорила с ней. В этих мысленных беседах я черпала силы…

Так, сами того не зная, вы, советские люди, помогали мне в самые тяжелые часы моей жизни.

Священник, скрывший меня в церковном садике, не участвовал в нашем движении, но он был честный грек и ненавидел фашистов. Это он иногда всовывал в свертки с пищей, которую мне опускали в ведре, записку; из нее я узнавала о том, что делалось на земле. Однажды он сделал мне подарок. Он спустил мне самоучитель русского языка и греко-русский словарь. Могло ли быть для меня что-нибудь дороже! Я начинала свои уроки, когда первые розовые лучи загорались вверху, на стенке моего колодца, и занималась до тех пор, пока все не погружалось во мрак. Понемногу я свыклась с такой жизнью. Если бы только не эта ужасная, всепроникающая сырость, насквозь пропитавшая зеленый, покрытый грибами сруб!

Первые недели было еще терпимо, но вот началась зима, по утрам промозглый туман точно сырой ватой наполнял колодец. Я не могла разглядеть буквы словаря. Становилось трудно дышать. А тут еще начался ревматизм. Сначала опухли коленные и локтевые суставы, потом пальцы, потом поясница. Каждое движение стало доставлять боль. Старые пастушеские полушубки, которые спустили мне друзья, не грели. А я даже не могла повернуться, чтобы выпрямиться и лечь как следует в своей узкой норе. Крестьянки поили меня настоем из цвета липы, сушеной малины и каких-то корней. Но это только утешало, но не помогало. А наверху хозяйничали хитосы — эти двуногие волки, одевшиеся в форму американского образца. Лучшие люди гнили по тюрьмам и в самой страшной из них — на острове Макронисос. Страна была оккупирована американцами.

Я не боялась смерти, нет. Признаюсь вам, смерть порой казалась мне избавлением от мук. Но каждый раз, когда я чувствовала, что силы угасают, а воля ослабевает, я смотрела со дна моего колодца на какую-нибудь самую яркую звезду, смотрела и думала, что эта звезда сияет сейчас и над вашей родиной, что видите ее сейчас и вы, советские люди, что, может быть, смотрит на нее Сталин. Кто знает!..

И мне, в моем заиндевевшем земляном мешке, становилось легче. Ко мне возвращалось главное — вера в победу. Есть на земле Советский Союз! Живет, борется ваш великий народ! Значит, рано или поздно восторжествует правда и на моей несчастной родине, значит и к нам когда-нибудь придет мир, значит есть на что надеяться, за что бороться. И светлело на душе. Крестьяне, приносившие мне пищу, даже пугались, услышав иной раз, как я потихоньку напевала по ночам то греческие, то ваши, советские, песни. Они опасались, не сошла ли я с ума.

Кроме самоучителя и словаря, книг у меня, конечно, не было. Но чтобы поддержать в себе бодрость, я вспоминала ваши, советские, книги, которые Рулла читала раненым, и много думала об этом славном писателе, который работал, лежа в параличе, о солдате, бросившемся на пулемет, о девочке Зое, обо всех вас, советских людях, стойких, мужественных, жизнерадостных, не боящихся никаких препятствий в труде и борьбе, умеющих веселиться, как дети, и, если понадобится, отдавать все, и самое дорогое, что есть у человека: жизнь свою — за родину, за свои идеи, за счастье всех людей.

Не скоро, а точнее говоря — через пять месяцев и десять дней, когда живительный свет и воздух весны уже начали проникать даже в мой колодец, фашистский гарнизон ушел из деревни. Друзья вытащили меня из ямы. Я разучилась ходить и несколько недель пролежала в летней хижине пастуха. Потом за мной пришли другие друзья — и вот… Словом, теперь я тут, на дружеской чехословацкой земле. Лучшие врачи борются за мою жизнь. И, видите, я уже передвигаюсь самостоятельно.

Собеседница сделала усилие и встала. Девушки попытались было подхватить ее под руки, но она отвергла их помощь:

— Нет-нет, я сама… Вы понять не можете, какое это великое счастье — снова, второй раз в жизни, научиться ходить!.. Так вот, в Праге, в клинике, я продолжала изучать русский язык. Я читала каждую вашу новую книгу. Потом мне провели радио, я слушала ваши передачи, и это было той живой водой, которая помогла медикам совершить чудо…

Женщина стояла на вершине горы, осматривая широкий горизонт, по которому располагались здесь земли трех государств: Чехословакии, Венгрии и Австрии. Прокаленный солнцем ветер, насыщенный влагой дунайских волн и запахом цветущих лугов, шевелил ее гладко зачесанные белые волосы. В антрацитово-черных глазах светилось счастье возвращения к жизни, большое человеческое торжество.