— Учил, Илья Ефимович, я был в гимназии, — сказал Чуковский.
— Так почему же вы не знаете, что белого цвета в природе не существует?
Репин имел, мне тогда казалось, рассерженный вид, и Чуковский не мог этого не заметить, но он показал рукою на снег около дачи, под елями и соснами, и спросил, повысив голос:
— Хорошо, — а этот вот, этот снег какой, какого цвета?
Репин пригляделся к снегу и сказал теперь уже более отходчиво:
— Я не знаю, каким вам назвал его Сергей Николаевич, но я бы лично… я бы лично написал бы его, разумеется, зеленоватым… а местами даже и гуще… в тенях — просто зеленым.
— Ну как, Корней Иванович, удостоверились?
Чуковский промолчал, но тут же начал усиленно извиняться перед Репиным за беспокойство. Мы простились с художником и пошли назад, к своим дачам.
В конце сентября 1930 года у меня на даче близ Алушты совершенно без всяких предвестников появился К. И. Чуковский. Его интересы в то время были в Алупке — ко мне он завернул мимоездом.
Я не видал его лет двадцать. Он жил в Ленинграде, а я и в Москву-то выбрался в первый раз только в 1929 году и пробыл там не больше двух недель. Естественно, что у нас накопилось за такой долгий срок много материала для беседы, а К. И. Чуковский всегда и прежде был увлекательнейший собеседник. Таким он и остался.
Мы говорили о многом в нашей личной жизни, но как часто случалось с нами в тот прекрасный осенний день, пахнувший желтеющими листьями винограда и кипарисовой смолой, что мы начинали вдруг вспоминать о Репине!
К. И. был у Репина в каком-то из двадцатых годов и теперь был до краев наполнен впечатлениями от этой поездки в Куоккалу, в «Пенаты», а меня, разумеется, интересовала каждая мелочь, раз она касалась Ильи Ефимовича. Так и прошел этот день 29 сентября 1930 года, который мы оба могли бы назвать днем наших воспоминаний о великом современнике нашем.
Чуковский уехал от меня на другой день, а дня через три, когда пришли центральные газеты, я прочитал в одной из них, что именно 29 сентября умер Илья Ефимович!
Случилось так, что мы двое как бы просидели весь этот день у смертного одра того, которого так любили при жизни.
И. А. Бродский
«ДЯДЯ ОБЛЕЙ»
Сентябрь 1916 года. Я живу на даче у своего дяди, художника Исаака Израилевича Бродского, недалеко от «Пенатов» Репина и дачи Чуковского. Я еще не знаю, кто они — Репин и Чуковский. Репина я видел впервые в извозчичьей пролетке, на которой он приехал с вокзала. Невысокого роста, в черной крылатке, голос у него густой, басистый, все слушают его почтительно.
…Взрослые уехали в Выборг. Я бегу вдоль дачных заборов, погоняя палкой старое велосипедное колесо. Заезжаю в ворота с затейливой надписью: «Пенаты». У пруда, возле дома, плоскодонная лодка, по борту которой начертано крупными буквами: «Вездесущий». Гай и Дий, внуки Репина, возятся у мачты, поднимая флаг с Георгием Победоносцем, пронзающим копьем трехглавого змея. Гай и Дий — ирокезы, на их головах пестрые оперения, за плечами большие луки, на поясе колчаны со стрелами. Мое появление на территории «Пенатов» рассматривается ими как вторжение агрессора.
— Сдавайся, руки вверх!
И в меня летят длинные стрелы с резиновыми наконечниками. Они больно бьют по телу. Я убегаю, оставив свое колесо противникам. Они преследуют меня. Бегу к морю, там, за большим валуном, можно отсидеться, отстреливаясь крупной галькой. С учащенно бьющимся сердцем сижу за камнем, ожидая штурма моей крепости. Спасение приходит неожиданно.
Откуда-то с высоты слышу божественной красоты, ласкающий слух голос:
— О, кто этот храбрый, этот гордый, этот бесстрашный воин, так славно отбивающийся от сонма врагов? Выходи же из крепости, смелый из смелых, непокоренный рыцарь без страха и упрека… А ты, Великий Монтигомо Ястребиный Коготь, и ты, Кожаный Чулок, прекратите братоубийственную войну и протяните этому герою, Рыцарю Свободного Духа, ваши еще не обагренные кровью руки…
Из-за своего укрытия я вижу высокого человека с щетиной усов и чубом, торчащим под большим козырьком фуражки. Глаза его улыбаются. Он вмиг берет нас в плен и соединяет мои руки с руками ирокезов.
…Запомнилось еще, как Чуковский учил меня кататься на велосипеде, как восторгался синим матросским костюмом, который привезла мне тетя Люба из Выборга.
— А пуговицы, какие пуговицы! Это лучшие пуговицы на всем свете! А якоря — они из чистого золота! Это лучшие якоря во всем русском флоте…
Я восхищенно взираю на себя в зеркало, и мне кажется, что я лучший из всех моряков в мире.
Проходят годы — 1917, 1918, 1919, 1920, 1921, — равные эпохе. Кончилась гражданская война. Вместе с моим старшим братом Изей я приехал из Бердянска в Петроград. В доме дяди мы встретились с Корнеем Ивановичем. С этих пор он всегда путает мое имя, называя то Юзей, то Изей. И всегда, когда мы видимся, он серьезно спрашивает:
— Вы Юзя или Изя?
— Юзя.
— Нет, вы Изя… Вы — Юзизя, так и буду вас называть.
Моих двоюродных брата и сестру Жеку и Лиду он называл Жека-лида. При встречах всегда спрашивал:
— А как живут тетя Рая? Бабушка? Жека-лида?
Я же шутя называл Корнея Ивановича «дядя Облей». Но об этом позже.
В дальнейшем я встречался с Корнеем Ивановичем в доме И. И. Бродского, а затем, когда я учился в Институте истории искусств, встречи наши приобрели деловой характер в связи с моей литературной работой, а также изучением творчества И. Е. Репина и собиранием материалов о нем.
Помню, в одно из воскресений Корней Иванович был у Исаака Израилевича с скульптором Ильей Яковлевичем Гинцбургом, Самуилом Яковлевичем Маршаком и его племянником, юным художником, которому Бродский помог поступить в Институт Академии художеств. Маршак хорошо знал Стасова и Репина, бывал в «Пенатах», и, конечно, разговор быстро обрел «репинское» направление. Кто-то, кажется, Бродский, заговорил низким голосом, подражая Репину, его манере говорить. Началось интересное соревнование. Корней Иванович хорошо имитировал Репина, но его высокий голос не мог передать басовый характер репинской речи. Зато он прекрасно улавливал ее синтаксический строй. «Браво! Браво!» — заканчивал он каждую «репинскую» фразу.
Снова, как всегда, когда собирались друзья и ученики Репина, заговорили о возможности его возвращения на родину.
— Репин никогда не покинет «Пенаты», — уверял Самуил Яковлевич Маршак.
— А надо перевезти Илью Ефимовича в Ленинград вместе с «Пенатами»…
Предложение Бродского было одобрено всеми, решили просить его поставить вопрос об этом перед Сергеем Мироновичем Кировым. Предложение понравилось Кирову, и он даже предложил отвести место для «Пенатов» на Каменном острове в Ленинграде. Когда Бродский был в 1926 году с делегацией художников в Финляндии у Репина, он рассказал ему об этой идее. Репин очень растрогался, но, как известно, приехать в Советскую Россию не смог, сил на этот шаг у престарелого художника уже не было.
В тот день, как и в каждое свое посещение Исаака Израилевича, Корней Иванович и Бродский читали полученные ими письма Репина.
Когда Бродский был назначен директором Всероссийской академии художеств, он твердо решил восстановить в глазах молодежи доброе имя своего учителя, которого формалисты стремились сбросить с пьедестала. Даже в ту пору, когда велась кампания за возвращение Репина и организацию его выставки, раздавались голоса против его приезда в Советский Союз и присуждения ему звания народного художника.
Борьба «за Репина», которую вели передовые советские художники и советская общественность, имела большое, принципиальное значение. Репин был знаменем реализма, а реализм «леваки» считали «бездарным» и реакционным. Бродский развернул широкую пропаганду творчества Репина в печати, на собраниях художников, в общественных организациях, учебных заведениях. Он пригласил Корнея Ивановича выступить в Академии художеств перед студентами с докладом и воспоминаниями о Репине. Этот вечер оставил неизгладимое впечатление. В большом Рафаэлевском зале разместилось не менее 600 студентов. Многие из них были сбиты с толку формалистами и слушали Чуковского поначалу недоверчиво, но и они были покорены его талантом и верой в гений Репина. Выступление длилось около четырех часов.