Я, получивший первый удар, не оказался мертвым потому, что совершеннейшим чудом подпал под действие математического закона (один шанс на тысячу) об ударе и отражении. Сальто-мортале, проделанное мною, было не из веселых, но зато спасительное. Смягчен к тому же был удар рулоном бумаги, который я нес под мышкой.
Выйдя из клиники, где меня не до конца починили, я, пожив некоторое время в гостинице, отправился в переделкинский Дом творчества. Отпуская меня, врач сказал:
— Вы очень активный больной, и я, так и быть, согласился выпустить вас, но если вы в ближайший месяц не потолстеете, то немедленно возвращайтесь ко мне, — это значит, что у вас повреждение внутренних органов.
А я никогда в жизни не толстел, всегда отличался худобой.
Семье в Ленинград я ничего не сообщил, друзей упросил тоже молчать.
В первый же день приезда моего в Переделкино я услышал за дверью знакомый раскатистый голос, дверь отворилась, и на пороге встала высокая фигура в легком летнем пальто (был теплый август).
— Я все знаю, — заговорил Корней Иванович. — Я был в клинике, врачи мне все рассказали, и больше об этом ни слова. Каждый день в половине шестого я буду приходить к вам, и мы будем гулять до семи часов, полтора часа. Начинаем с завтрашнего дня.
Он пошагал по комнате, затем продолжал, остановившись передо мной:
— Условия такие. Мы не говорим ни о каких болезнях. Ни о ваших переломах, ни о моей операции (мне недавно вырезали раковую опухоль на спине, накожный рак). Об этом больше ни звука. Мы также не будем говорить о литературных делах и вообще о делах. Как будто их нету. Мы будем рассказывать друг другу только приятное, мы будем хвалить друг друга, но не грубо, не надо, например, говорить: «Вы — гений», вот так прямо, в лоб, надо умно говорить умные комплименты, вскользь, между прочим, как нечто само собой разумеющееся. Мы будем рассказывать друг другу веселые, интересные, милые истории, — например, о любви. О каких-нибудь любовных приключениях. И никаких жалоб. Никакого нытья. Никаких грустных и печальных слов. Согласны? Впрочем, я все равно вас заставлю. Завтра в половине шестого будьте готовы, я к вам приду, и мы совершим первую прогулку.
Вот это да! Вот это были прогулки! Вот это были разговоры!
После пятой или шестой прогулки я заметил какие-то странности, почему-то сузились брюки, я еле-еле утром надевал их. С каждым разом мне все трудней становилось влезать в собственный костюм. Милейшая пара — Александр Михайлович Дроздов и его жена Александра Кирилловна, жившие в ту пору в соседней со мной комнате, хохотали, слушая о моих нежданных затруднениях, и всячески старались помочь.
Я толстел.
Я толстел, как никогда в жизни.
— Сколько фунтов прибавили? — спрашивали меня Дроздовы, когда я появлялся утром.
Их уже нет. А он был настоящий хороший писатель, оба они по-настоящему хорошие люди с нелегкими биографиями.
Александра Кирилловна производила какие-то благотворные операции с моей одеждой, приспособленной для моей худобы. Кто же мог догадаться, что я так стремительно начну приобретать вес, фунт за фунтом?
Прогулок было около тридцати.
Я уже был не просто толстый. Я немного обрюзг.
Так лечил меня доктор Айболит, он же Корней Иванович Чуковский. И вылечил. Ежедневно питал меня положительными эмоциями задолго до того, как эти выражения — «положительные эмоции», «отрицательные эмоции» — стали популярными, общеизвестными.
Когда Корнею Ивановичу исполнилось семьдесят пять лет, его почтили по заслугам.
Конечно, он не почил на лаврах, этим скучным делом он никогда в жизни не занимался.
Он занялся организацией детской библиотеки в Переделкине. Как всегда, он взялся за дело с увлечением, вкладывая в него всю душу, восхищаясь, огорчаясь, торжествуя и негодуя.
Вот как он пишет в одном из писем к жене моей и ко мне (30 октября 1957 года) о своих библиотечных делах:
«Дорогие друзья!
Библиотека действительно вышла на славу. Это лучшее мое произведение. Три уютные комнаты, теплые, светлые, нарядные, множество детей (в день не меньше 40 человек!), которые читают запоем — тут же, в библиотеке — за всеми столами — и делают уроки, и радуются каждой новой книге, которую я привожу из Москвы. Но трех комнат маловато. Если б я не разорился в лоск (б-ка обошлась мне вчетверо дороже, чем я думал), я сейчас же пристроил бы еще одну комнату — побольше. Праздные мечты! Я вылетел в трубу: уголь для отопления, сторожиха, новые стеллажи, абажуры, занавески, линолеум, графины для воды, рамки для портретов, доска для выставки новых книг, цветы, пальмы, кактусы — все это высасывает все мои скудные средства, но сказать себе „довольно!“ я не могу и с азартом продолжаю разоряться…»
Конечно, никаких «довольно!» он так себе и не сказал.
В то же время он в полную силу продолжал свою литературную работу. Писал книгу о Чехове. Писал книгу воспоминаний, в которую вошел и упоминавшийся мною большой очерк о Зощенко. Писал критические статьи — о Л. Пантелееве, о В. Аксенове…
Его новогодние поздравления напоминали мне записки первых лет революции.
Вот последнее его поздравление:
«Дорогие Слонимские!
Просто невероятно, что человек, родившийся в 1882 году, может поздравить друзей с Новым 1969 годом. Я сам удивляюсь этому. И все же — с Новым Годом! С новым счастьем!
То был последний Новый год Корнея Ивановича Чуковского. В октябре его не стало.
Трудно мне было поверить, что Корней Иванович умер. Так недавно я его видел в санатории в Кунцеве. Он гулял бодро, как здоровый. Я устал, просил присесть хоть бы ненадолго, a Корней Иванович, отгуляв полтора часа, готов был гулять еще и еще. И вдруг…
Мне рассказывали, что, умирая, он произнес:
— Вот и нету Корнея Чуковского…
Он ошибся.
Корней Чуковский есть и всегда будет.
Его книги никогда не умрут.
Л. Пантелеев
ИСТОРИЯ ОДНОГО АВТОГРАФА
Одно из самых стыдных воспоминаний моей юности, а может быть и всей жизни, связано с именем Корнея Ивановича Чуковского. Это тот случай, когда воспоминание не только причиняет боль, но заставляет тебя хвататься за голову, кусать губы, стонать, морщиться и даже, — как это было и с Львом Николаевичем Толстым, — подпрыгивать.
Я совершенно не помню, с чего это началось, почему и при каких обстоятельствах Корней Иванович предложил мне участвовать в прогулке с американцами. Впрочем, почему он пригласил именно меня, об этом я теперь догадываюсь.
Передо мной лежит его недатированная записка. Думаю, что это 1929 год.
«Дорогой Алексей Иванович,
какой ужас, что у Вас нет телефона! Умоляю Вас простить меня: меня спешно вызвали по важнейшему делу. Но живой или мертвый я буду в 64 очаге в 11 часов утра.
Точный адрес:
Лахтинская, 15
Близ Большого проспекта
64 очаг.
Трамвай № 23
Приходите непременно!
Простите!
И другое письмо — открытка от декабря 1929 года. В конце ее такие строчки:
«Американец вновь собирается к нам и пишет мне любовные письма. Во всяком письме он кланяется Вам.
Он для чего-то учится русскому языку. Вскоре будет читать и „Крокодила“, и „Шкиду“…»
О ком идет речь, что это за американец? Хоть убейте, не знаю. Не знал и тогда. Имени его я тоже не запомнил, хотя долгое время у меня зачем-то хранилась его визитная карточка. Кажется, д-р Горгон, или Грэхем, или что-то в этом роде. На «г».
Помню только, что высокий, веселый, румяный и на мой тогдашний взгляд пожилой, то есть лет под сорок, вероятно («мой тогдашний взгляд» — это взгляд двадцатилетнего).
Вообще-то этот д-р Г. не был главной фигурой. Главной фигурой была старая, — эта уж по-настоящему старая, — американка, миллиардерша, этакая госпожа из Сан-Франциско, приехавшая в Страну Советов, чтобы познакомиться с постановкой у нас воспитательного дела. Интересовалась она и маленькими детьми, даже грудными, и подростками, и мальчиками нормальными, и ребятами социально запущенными, то есть правонарушителями, малолетними преступниками. Думаю, что именно поэтому Корней Иванович и пригласил меня участвовать вместе с ним и американцами в посещении 64-го очага. Об этом очаге я тоже, увы, ничего не могу рассказать — опять провал в памяти. Зато очень хорошо помню наше возвращение оттуда. Летний солнечный день. Мы идем по Невскому, мимо Казанского собора, и Корней Иванович рассказывает американцам — обо мне. Говорят по-английски, на языке, которым я не владею, но я отлично понимаю, что речь идет обо мне, и понимаю, о чем именно говорят. Корней Иванович, не жалея красок и не жалея вдохновения, рисует перед нашими спутниками историю малолетнего злодея, юного гангстера, прославленного бандита. Отдельные слова мне понятны: тюрьма, Сибирь, взлом, взломщик, побег… По тем любопытным, даже, пожалуй, неприлично любопытным взглядам, которые то и дело бросают на меня заокеанские гости, я могу догадаться, что они страшно увлечены, заинтересованы и заинтригованы. Тем более что ведь бандит, который скромно, как мальчик, шагает сейчас возле них по обочине тротуара, уже не бандит, а «бывший бандит». Он перековался. Покаялся. Поставил крест на своем темном прошлом. И мало того — успел написать обо всем этом книгу.