В своей статье мне хотелось передать это ощущение обреченности, которое чудилось мне и в стихах, и в облике поэта. Не зная, насколько мне это удалось, я предложила Зощенко прочесть мою работу и дать мне свою. Он отказался: «Читайте свой реферат, а я прочту свой».
Недели через три я огласила свою статью на очередном занятии. Выслушав ее, Чуковский похвалил некоторые мысли, хотя кое с чем со мной не согласился. Потом Зощенко начал читать свою статью, но вдруг оборвал чтение. «Другой стиль», — заявил он. Чуковский взял у него тетрадку: «Давайте я прочту».
Корней Иванович стал читать вслух, «с листа», «с выражением», привычно подчеркивая интонацией отдельные слова. Так он читал детям «Крокодила» или «Тараканище». Это было так смешно, что мы не могли удержаться от хохота. Не помню, что именно было написано у Зощенко, но в чтении Чуковского это было действительно смешно «по стилю».
Корней Иванович, утирая слезы на глазах (так он смеялся), сказал: «Это невозможно! Этак вы уморите своих читателей. Пишите юмористические произведения».
Мих. Слонимский
ЗА МНОГО ЛЕТ
Корней Иванович Чуковский начинал свой рабочий день очень рано. Город спал, еще не зажигался свет в окнах домов, на улицах пустынно, а он уже садился за письменный стол. И если работаешь с Корнеем Ивановичем, то уж надо было и самому приниматься за дело спозаранок.
Петроград, окутанный зимней мглой, замерзший, застывший, казался опустевшим, безлюдным, навеки всеми покинутым в этих не утренних, а только еще предутренних, смертельно холодных, могильно беззвучных сумерках, когда я шел к Корнею Ивановичу. Чуть белели сугробы, которых не убирали с первого снега, громоздились торосы на тротуарах, костры горели на перекрестках. Случалось, что голодные псы с рычаньем разрывали тушу павшей и брошенной лошади.
Город казался вымершим, навсегда омертвевшим в тишине, мерзлоте и безлюдье. Но это было неверное, поверхностное впечатление. Под ледяной оболочкой вздымалась раскаленная человеческая лава, готовая, чуть что, растопить хоть бы и Северный полюс. Город жил в постоянном боевом напряжении, и оно давало о себе знать и в этот молчаливый предрассветный час. Вдруг слышались скрип и хруст снежной, оледеневшей корки под валенками и сапогами, и вот возникал и, прошагав посреди мостовой, исчезал в морозном тумане красноармейский патруль; проносился, гневно и угрожающе громыхая, грузовик, полный матросов, красногвардейцев, рабочих; фигуры, разнообразно одетые — от белого тулупа до зябкого темного драпового пальто, показывались вдруг у ворот с винтовкой в руках: то была гражданская самооборона, дежурные от комбедов.
Как изменился город! И — к чему только не привыкает человек! — как уже обычен стал он в новом своем обличье! Как уже успели приглядеться глаза к этой его новой фантастике! Появись здесь лихач, или барин в бобровой шубе, или генерал с кроваво-красными лампасами — и случайный прохожий оторопел, оцепенел бы от изумления. Что за диво такое! Из какого века привиделось? Словно не год тому назад все эти лихачи, баре и генералы владели городом, а в какие-то незапамятные времена, о которых и вспомнить странно. Всех смело с улиц, как огромной метлой.
Полгорода, если не больше, бежало на юг, поближе к хлебу, лихачам и генералам, бегство продолжалось, остававшихся зимовать в голоде и холоде становилось все меньше…
Я шел по улицам этого нового Петрограда, настороженного и прихмуренного, к Корнею Ивановичу Чуковскому, и в моем заиндевевшем, портфеле лежали поэмы и стихотворения Н. А. Некрасова.
Наркомпрос спешно, срочно приступал к выпуску произведений русских классиков — и в числе первых, конечно, Некрасова. Условия печатания были горестные — чрезвычайная типографская разруха, тлеющая тонкая разноцветная бумага, годная разве только на то, чтобы свернуть цигарку… Но ждать лучших времен и лучшей бумаги было просто некогда — книги оказывались столь же необходимыми народу и революции, как хлеб и снаряды.
Шли миллионы новых читателей, и надо было удовлетворить их требования. Рождалась новая культура — не для кучки «избранных», а для всего народа. Неграмотность ликвидировалась бешеными темпами. Тяга к знаниям была ненасытной. Наконец-то рухнули всякие загородки и заслоны, и народ всей массой ринулся к науке, литературе, искусству с такой жадной силой, какая бесконечно радовала людей, подобных Корнею Ивановичу Чуковскому. Наконец-то исполнялась мечта лучших людей России, и можно было как следует поработать для всех алчущих и жаждущих. Корней Иванович очень любил работать, человек он был деятельный, ленивых презирал.
Таланты К. И. Чуковского развернулись в ту пору во всю свою мощь. Он готовил к изданию обновленные, освобожденные от цензурных тисков тексты Некрасова, он редактировал, составлял примечания, писал вступительные статьи и просто статьи, готовил книгу о Некрасове, работы о своих современниках Маяковском, Блоке, Ахматовой, читал лекции на курсах Балтфлота… Повсюду открывались курсы, их порождал напор рванувшихся к знаниям масс, люди с винтовками в руках, с маузерами и наганами у пояса стремились как можно скорей приобщиться к культуре. На таких курсах Корней Иванович был одним из самых неутомимых лекторов.
Он продолжал также свою работу как блестящий переводчик с английского, которым он владел виртуозно, он дал нашим читателям, например, такого «трудного» для перевода поэта, как Уитмен. И, конечно, он был уже в те первые годы известен и любим как детский писатель. Его «Крокодил» был написан и опубликован в журнале в канун революции, а отдельным изданием вышел уже в Издательстве Петроградского Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов.
Чуковский стал одним из ближайших соратников Горького в культурных предприятиях, которые Алексей Максимович организовывал и возглавлял в те годы. В издательстве «Всемирная литература» он был одним из самых деятельных членов коллегии. Он руководил многими работами в основанном в конце 1919 года Доме искусств. Во все эти и другие дела он вкладывал всю свою душу, он работал с каким-то неиссякаемым, неистощимым, неистовым энтузиазмом. Поистине он явился одним из примечательнейших деятелей культуры с первых же лет революции. Сразу он стал как-то всем виден, всем известен.
Я-то давно был покорен им, мне было лет шесть, когда у нас дома появился высокий, длиннорукий, длинноногий, черноусый человек. Усы у него под большим носом были короткие и очень черные.
Незнакомец, увидев меня, состроил удивительно внимательное лицо, потом в быстрые секунды лицо его переменило несколько самых разных выражений радостное, сердитое, изумленное, огорченное, восторженное, бесстрастно-спокойное, очень вежливое… Затем он взял меня за руку, мы вошли из прихожей в комнату, и он тотчас же перепрыгнул через стоявший там стул, после чего поднял стул за ножку, подбросил его, поймал, поставил на место. Наверное, это был не первый его визит к моему отцу. Наверное, когда он играл со мной в тот день, то присутствовал при этом и отец, и еще кто-нибудь. Но я никого не помню в те минуты, кроме него, и для меня это была первая встреча. Все происходило как бы один на один. Я был покорен навеки не просто «фокусами», нет, а чем-то, что было за ними и что именуется обаянием.
Потом, когда я уже ходил в приготовительный класс гимназии, в нашей квартире вдруг (для меня, конечно, вдруг) появились замечательные журналы с очень яркими рисунками, которые назывались карикатурами. Создателем одного из журналов, называвшегося «Сигнал», был и даже печатал там свои стихи мой таинственный черноусый незнакомец (впрочем, я уже знал и запомнил его имя, отчество и фамилию). Я приписывал Корнею Чуковскому все, что мне нравилось в этих журналах, потому что детская любовь беспредельна и не считается с истиной.
Я не могу быть уверен в точности некоторых фактов того времени, которые всплывают в памяти, ибо, может быть, детское воображение, питаемое пристрастием, создало их в то давние времена, а память закрепила как случившиеся в действительности. Но вот воспоминание воскрешает какой-то тревожный день, когда Корней Иванович заперся у нас в ван ной и вышел оттуда преображенный, не похожий на себя. Должно быть, это сочинилось. Должно быть, так трансформировался у меня чей-то рассказ о том, что Чуковский скрывается от полиции, что полиция ищет его, гоняется за ним. А что такое полиция, это я знал. Однажды целый день в кухне сидел городовой, никого не выпуская из дому, а в прихожей сидел другой «служивый» из полиции. Это не фантазия. Тот мордастый, который сторожил на кухне, когда я вбежал за какой-то надобностью, вынул наполовину шашку из ножен и предупредил: