Изменить стиль страницы

«Война и мир» подвернулась очень кстати. Каждый имел о сем предмете свое суждение, и беседа полилась без мучительных перерывов. Один Маяковский молчал. Е. И. решила втянуть его в разговор. Она спросила его мнение о ком-то из героев, — кажется, о князе Андрее. Маяковский, едва взглянув на нее, медленно сказал:

— Никакого мнения не имею. Читал только до первого появления Пьера. (Вспомним, что Пьер появляется в первой главе!) А дальше не захотелось. — И лицо его выразило такую презрительную скуку, что если никто возмущенно не ахнул, то виновато тут только хорошее воспитание.

Я взглянула на К. И. Как он отнесся к этому кощунственному высказыванию? Странно — я не прочла на его лице ни презрения, ни негодования. Он пристально смотрел на Маяковского, чуть-чуть улыбаясь одними глазами.

Тогда я этого не понимала, но теперь думаю, что ему был известен весь подтекст этой сценки. Маяковский — футурист в истинном значении этого слова, поэт-новатор, и Редько — представители русской интеллигенции, культурные, хорошо образованные, но с застывшими литературными вкусами, они не то что договориться, они и говорить-то друг с другом не могли — языки разные. Редько из вежливости пытались создать хотя бы видимость общения, а Маяковский со всей своей молодой бескомпромиссностью подчеркнул полную невозможность контакта.

Несколько лет спустя я была на одном из выступлений Маяковского. С великолепной непринужденностью расхаживал он по сцене, с беспощадным остроумием отвечая на вопросы и выкрики из публики. Я слушала настоящего «агитатора, горлана, главаря» и вспоминала того, юного Маяковского на дачной террасе. И мне казалось, что его каменное молчание, его фокусы с конфетами, его дерзновенное высказывание о «Войне и мире» были не менее выразительны, чем сегодняшняя бурная дискуссия.

В Переделкине

Корнея Ивановича Чуковского я знала более полувека. Он бывал у нас в доме еще при жизни моих деда и бабушки — Анненских. Живо и тонко он изобразил их в своих воспоминаниях о Короленко («Короленко в кругу друзей»). Он был другом моей матери и старался помочь ей, поддержать ее в самые трудные годы. С тех пор, как Чуковский переселился в Москву, встречаться удавалось редко. Но он всегда оставался дорогим для меня человеком, и уверенность, что годы не меняют его отношения, всегда меня согревала.

Летом 1969 года мне особенно сильно захотелось увидеть К. И. Я как будто предчувствовала, что скоро это будет уже невозможно.

Приехав в Москву, я позвонила в Переделкино, где жил К. И., и мы условились о встрече.

И вот мы с сестрой-москвичкой, тоже давно не видевшей К. П., в Переделкине. Идем по широким асфальтированным аллеям, огражденным глухими заборами, осенними темными елями. Немного сумрачно, тихо. Разговариваем о К. И. — каким-то его застанем? Столько он за эти годы пережил, болеет часто, да и возраст… Поворачиваем на улицу Серафимовича, и сразу точно легче становится дышать: знакомый невысокий штакетник, сквозь который видно и дачу, и сад, больше похожий на кусочек леса. Входим в дом, кто-то идет сказать К. И. По внутренней лестнице раздаются медленные, но твердые, уверенные шаги, и К. И. перед нами. Встречаемся как родные, по случайным причинам давно не видевшиеся, но по-прежнему близкие. Поднимаемся во владения К. И. Тут его кабинет и балкон. Просторно и уютно, много книг. Очень похож этот кабинет на его прежний, куоккальский. Усаживаемся на балконе, улыбаемся друг другу. Я не могу оторвать от К. И. глаз. Волосы его поседели, лицо пополнело, несколько сгладилась резкость черт, отчего он утратил кое-что от своей прежней обаятельной некрасивости, но зато приобрел соответственное возрасту благообразие. А глаза и совсем не изменились. Тот же внимательный, чуть иронический взгляд.

К. И. смотрит на нас с сестрой испытующе:

— Ну, а теперь, девочки, скажите, зачем я вам нужен?

Мы смеемся.

— К. И., нам просто очень захотелось вас повидать.

К. И. явно доволен.

— Вы не обижайтесь, — говорит он. — Я привык, что ко мне почти все приходят с разными просьбами, и я всегда стараюсь помочь, чем могу.

Это мы очень хорошо знаем. Он всегда готов помочь. Об обиде и речи быть не может, а милое обращение «девочки» уносит нас «в те баснословные года»… И так хорошо, когда тебя, давно уже бабушку, кто-то еще помнит девочкой.

Когда выяснилось, что никаких просьб и дел у нас к нему нет, К. И. заговорил легко и свободно. Рассказывал об интересных встречах, о переписке с разными людьми и, конечно, о своей работе. Говоря о наиболее значительных начатых им работах, он напомнил: «Мне ведь восемьдесят семь лет», — и это прозвучало как-то очень по-деловому, как говорят: «Уже восемь часов, а надо до девяти многое успеть». И тут же, как бы для того, чтобы совершенно развеять печальные мысли, возникающие в связи с его возрастом, он рассказал о дураке администраторе, который, упрашивая его выступить на каком-то утреннике, соблазнял: «Это будет вашей лебединой песней!»

Он помолчал немного, чтобы мы вполне насладились этой иллюстрацией человеческой глупости, и продолжал:

— Да, много неотложных дел скопилось.

Я слушала его и думала: какое это чудо — в восемьдесят семь лет сохранить такой зоркий глаз и такой интерес к жизни.

Перед ужином К. И. познакомил нас со своим внуком Митей и его женой Аней, которые с двумя детьми жили у него летом.

Ужинали весело. К. И. посмеивался над Аниными кулинарными способностями. Попробовав приготовленные ею вареники, заявил, что предпочитает сырой творог, пусть уж Митя ест Анину стряпню. Митя и Аня отшучивались.

Наливая в рюмку лекарство, он подмигивал нам с сестрой и, вздыхая, говорил:

— Не угощаю. Увы, не водка! — точно искал в нас сочувствия. — Теперь приходится от выпивки отказываться! — хотя мы отлично знали, что он никогда не пил.

Очень не хотелось уходить, но было уже девять часов и К. И. пора ложиться, потому что вставал он на рассвете.

Снова мы на улице Серафимовича. За легким штакетником стоит К. И. Он стал чуть ниже ростом, немного пополнел, расширился. Но это все тот же К. И. Такой же свой, каким был он для нас в дни нашего детства.

Хорошо идти по гладкому асфальту в тихий и теплый вечер, радоваться этой встрече и вспоминать далекое и незабываемое.

1971

А. Дейч

ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО

Когда «Нива» объявила, что собирается издавать собрание сочинений Оскара Уайльда, я написал предложение участвовать в качестве переводчика. И тут меня направили к главному редактору и вдохновителю этого издания Корнею Ивановичу Чуковскому.

Хранится у меня обыкновенная почтовая открытка, написанная характерным и разборчивым мелким почерком, притом красными чернилами. Корней Иванович удивил меня тем, что он, оказывается, уже знал мой перевод «Баллады Редингской тюрьмы». С тактичной, совсем не оскорбительной откровенностью он писал, что перевод его не удовлетворяет, что он его взять не может, но предлагает мне попробовать себя в уайльдовской прозе. Не подойдут ли мне этюды «Истина масок» и «Лондонские натурщики»?

А вскоре пришла и вторая открытка: Чуковский собирается в Киев на лекцию и выражает желание познакомиться со мной.

Когда появились афиши, возвещавшие лекцию петербургского писателя Корнея Чуковского о творчестве Леонида Андреева, я успел перевести «Истину масок». И с этим отправился к гастролеру в гостиницу «Франсуа». Замирая от волнения, постучал в дверь номера. Никто не ответил. Постучал сильнее, и тут раздался громкий и веселый голос: «Войдите, ради бога!»

Я увидел лежащего на постели очень длинного молодого человека с копной волос, спадавших на лоб, с задорными глазами и толстым носом картошкой. Он мигом вскочил с постели, стал шумно двигаться по комнате, размахивая длинными руками и называя меня по имени и отчеству.

До чего он мне понравился сразу — и своей порывистостью, и буйным темпераментом, и широкой ознакомленностью со всем, что есть в литературе и искусстве. Между нами была разница в годах, тогда еще ощутимая, но надо было видеть, с каким вниманием относится этот уже знаменитый литератор к начинающему, почти ничем не проявившему себя собрату. Он рассказал мне о редакторах «Нивы» — старом и почтенном В. Я. Светлове и о его коллеге И. М. Эйзене-Железнове, о владелице издательства Л. Ф. Маркс и о всесильном управителе А. Е. Розинере. Все эти имена, которыми подписаны были письма и документы, приходившие ко мне из далекого и неведомого Петербурга, оживали в его рассказах.