Изменить стиль страницы

— Кто? — спрашиваю я, утратив нить начатого разговора.

— Да Чуковский же.

— А о чем лекция была?

— О его любимом Некрасове. Это было сразу же после торжественного акта вручения диплома. Народу сбежалось на его лекцию — гибель! Он у нас, оказывается, чрезвычайно популярен. Даже я не мог такого предположить. Зал, знаете, едва мог вместить всех желающих послушать знаменитого русского.

— А кто же были слушатели?

— Вот то-то и оно! Сбежались не только студенты — филологи, русисты, но и математики, физики. Были и такие, что лыка не вязали по-русски, — кажется, так это у вас говорят! И не только студенты. Много было преподавателей — и опять же, знаете, не только филологи. Словом, зал был битком.

— Ну, и как лекция?

— О, это было необыкновенно! Публика сидела словно завороженная. И знаете, похоже было на то, будто Чуковский состоял в личном знакомстве с Некрасовым. Так было все обстоятельно, подробно и наглядно.

— А на каком языке он читал лекцию?

— Сначала он сказал немного по-английски, потом посмеялся над своим произношением, и замечу — совершенно зря. Для иностранца у него прекрасный английский язык. А затем перешел на русский. И почти все всем было понятно. Он держал текст перед собой, а потом стал от него отрываться, дальше — все чаще, а затем и вовсе забыл про него. Но только, пожалуй, не лекцию читал он. То была скорее беседа — живая, необыкновенно доверительная беседа. У нас, в Англии, такое очень любят. Здесь не жалуют длинных, книжных докладов. Лектор должен смотреть в глаза аудитории.

— Англичане здесь малооригинальны, — замечаю я. — Это любят и у вас, и у нас, и во всем мире.

— Верно, — соглашается Феннел, — но у нас, в Англии, кажется, особенно. Хотя, впрочем, в каждой университетской аудитории у нас стоит кафедра, и каждый лектор по традиции взбирается на нее, держа в руках конспекты или какие-нибудь записи. Это называется — дань академической традиции. У нас, в Англии, нарушать традиции, какие бы то ни было, не считается похвальным.

Феннел вернулся к воспоминаниям о Чуковском:

— Он потряс Оксфорд совершенным знанием предмета. Было похоже на то, что он знает жизнь Некрасова день за днем, а стихи его, кажется, все наизусть. Специалист в своей области должен знать все, — у нас, в Англии, такого человека очень почитают.

— У нас тоже.

— А знаете, как он был прекрасен в мантии? Она положительно шла ему. Нам она давно уж надоела, эта мантия. Пережиток средневековья. В модерных английских университетах ее уже не носят. Лишь у нас и в Кембридже да еще в одном-двух старинных университетах она считается обязательным атрибутом университетского быта. Но вот на иностранце она прекрасна.

Мне несколько человек в Англии рассказывали, как выглядел Чуковский в мантии. Причем не только жители Оксфорда. Он выступал по телевидению. И его видела и слушала вся страна.

Впоследствии Корней Иванович рассказывал мне об этом своем двадцатиминутном выступлении по телевидению:

— Я был, кажется, в ударе и решил потрясти воображение англичан своим английским языком. И, представьте себе, на двадцать минут меня хватило. Потрясал, как мог. Меня поздравляли потом и благодарили. А еще и конверт вручили.

— Гонорар?

— Именно. Я по привычке вынул из бокового кармана пиджака стило и деловито спросил: где надо расписаться? Барышня из телевидения удивилась: зачем? Вся Англия может засвидетельствовать, что вы — мистер Чуковский, этот гонорар честно заработали…

Корней Иванович смеется:

— Первый раз в жизни получил деньги без расписки…

Он любил вспоминать свою поездку в Англию — третью по счету, улыбаясь, неизменно добавлял он, и последнюю…

— Хватит транжирить время на светские развлечения. Надо же когда-нибудь и работать!..

3

Он умел всему радоваться, как ребенок.

Надо же до глубоких седин сохранить в себе такую очаровательную непосредственность и такое мальчишеское озорство, кои были выражением его глубоко художнической натуры!

Анна Ахматова как-то заметила о Пастернаке: он награжден каким-то вечным детством. Это же можно было сказать и о К. Чуковском.

Ужасно не любил Корней Иванович, когда кто-нибудь из гостей словом или жестом выказывал преувеличенное внимание к его возрасту.

Сидим однажды на террасе его дачи в Переделкине. Чуковский читает нам свою статью о муравьевской оде Некрасова. Он удобно устроился в шезлонге и читает нараспев — так, как читал, когда бывал в особо хорошем настроении. Вдруг какая-то мысль мелькнула в его голове. Хочет записать, а не на чем. Спрашиваю:

— Где лежит бумага? Я принесу.

Вскакивает еще кто-то из слушателей. Но он всех опережает:

— Не надо так подчеркивать мою дряхлость.

Он часто повторял:

— Без игры человек превращается в чиновного, бездушного сухаря.

Накануне восьмидесятилетия свалилось на него много хлопот. Бесчисленное количество писем и телеграмм. И всем отвечал. Удивлялся:

— Подумайте — телеграммы из Нью-Йорка, Лондона, Токио, Берлина, Варшавы. Откуда они знают? Ведь нигде еще не было сообщения!

И вдруг сердито:

— Решил: надо кончать с юбилеем. А то я уже пять дней, как ничего не зарабатываю.

Его часто навещали иностранные гости. Не только писатели, но и кинематографисты, живописцы, актеры.

Как-то вечером встретил его гуляющим по главной улице в Переделкине. Он выглядел озабоченным и чуть усталым.

— Сегодня был трудный день. Умаяли меня два французских кинорежиссера. Интересные собеседники. Остроумные и веселые. Никак нельзя было оторваться от них. Часов пять это продолжалось. Говорили о разных литературно-киношных материях. Но, видать, старый я стал. Несколько часов говорения — чрезмерная уже для меня теперь роскошь.

— И без передыху?

— Небольшой, впрочем, был — чай. Весельчаки эти французы! Зашли в столовую, а там мои хозяйки накрыли обстоятельный стол. Один из гостей метнул на него понимающий взгляд и сказал: «До чего же хитрые эти русские пригласили на чай, а чего на столе-то происходит! А вот на прошлой неделе мы с Жаком были званы в Париже на обед к одному профессору. Так на первое нам подали сухарики, а на второе — зубочистки…»

Чуковский заразительно смеется. В нем удивительная восприимчивость к юмору. И необычайно высоко он ценит это качество у других людей.

Увенчанный научными степенями и лаврами, Чуковский никогда не считал себя профессиональным ученым и нередко иронизировал над этим своим «докторством» и своей «мантией»:

— Ну какой из меня доктор, ученый?! Я просто литератор. Я так мало знаю. Так редко в своей жизни сиживал в библиотеках.

Регулярные занятия в библиотеке почему-то у него всегда считались вернейшей приметой истинного ученого.

А вот слово «литератор» он любил и всегда отдавал ему предпочтение перед словом «писатель». Он говорил:

— Писатель — это творец, небожитель, парящий над миром. А я просто литератор, труженик, в поте лица отбывающий свою каждодневную каторгу. Если бы вы знали, до чего мне трудно работать. Непрерывная маета над тем, чтобы найти единственно верное слово. Иной раз три часа кряду сидишь за столом — и три фразы родишь. Это все, что осталось от исписанных одной-двух страниц.

Возвращаясь к той же излюбленной теме, Корней Иванович говорил:

— Если бы вы только знали, как трудно и натужно я пишу. Всю жизнь занимаюсь этим проклятым ремеслом, а никак не выучусь ему. Ужасно завидую тем, кто умеет быстро писать, без помарок. А у меня без них почему-то никак не получается.

Я замечаю, что без помарок пишут разве что только графоманы:

— Через мои руки прошло немало рукописей больших писателей девятнадцатого века, и я хорошо знаю, что сочинительство не чистописание. Это, кажется, Анатоль Франс однажды сказал: «Сегодня я хорошо поработал утром поставил запятую, а к вечеру ее вычеркнул…»

Чуковский одобрительно покачал головой.

— Нет, истинный дьявол придумал эту адову работу сочинительскую. Но зато какую же радость она способна доставить тебе, ежели что-нибудь путное ненароком вылупится.