- Не умрешь, - сказала ей другая старуха. - Кухарка умрет - ее и поп не запечатает.
Все неохотно засмеялись. Раздражал дождь.
Перед вечером поехали с Костиным в артель за двенадцать километров. По дороге нас застигла гроза. Четыре километра ехали под проливным дождем.
В правлении артели, в маленькой глиняной комнате, застали главу артели Афанасьева. В прошлом это питерский рабочий. Тертый калач. Всюду побывал. Ему тридцать шесть лет. Он маленький, курносый, разбитной, бывалый, хромает.
В империалистическую был шофером в гаубичном дивизионе восьмидюймовых "виккерсов". С семнадцатого года в партии. Был в Кимрах на обувной фабрике. В гражданскую кружил по всем фронтам: Сибирь, Урал, Северный, Польский, наконец, Южный - почти полный круг. Был где-то директором маленькой электростанции; был районным партработником по крестьянским земельным делам; был председателем суда.
Когда мы вошли, он писал длинное письмо товарищу Хатаевичу.
Артель получила от Хатаевича письмо, теперь он отвечал.
С видимым удовольствием и с наигранным равнодушием Афанасьев сказал:
- Он - нам письмо. Теперь я - ему. Так у нас и наладятся дружественные отношения, переписка.
Рассказывал, как он приехал в январе в артель. Был полный развал.
- Все правление сбежало. Сдрейфили. Председатель Чернов сбежал. Оставил печать маленькому сынишке и сказал: "Дня через два-три сдашь в правление".
Пацан приходит и сдает печать. Смех и грех. Два члена правления, ничего никому не сказав, следом за ним, прямо на станцию, конечно ночью, и тоже, стало быть, сбежали. Один Дейнега из всего правления остался за председателя. Он и голова, и завхоз, он и производственная часть, и секретарь, и все на свете. Сказал: "Не уйду с поста", - и не ушел.
Тут меня прислали. Меня здесь народ добре знает. Я сменил Дейнегу. Дейнега стал членом правления по производственной части. Мы с ним работаем. Голова сельрады, товарищ Устенко, тоже с нами добре работал. Он сюда еще раньше меня приехал. Он вам более подробно может рассказать, что тут творилось. Он, что творилось! Полный развал, окончательный развал. Я вообще по-русски говорю и пишу. Но пришлось говорить и писать по-украински. Теперь у меня в голове форменная путаница, как говорится, "суржик". Пишу по-русски - украинские слова вставляю и наоборот. А недавно я писал своим братьям в Питер письмо, забылся, да и написал его скрозь по-украински. Они мне отвечают: "Что такое? Мало мы поняли!" А я только тогда сообразил.
Голова идет кругом.
Я писал дневник своей жизни. Еще с фронта. Снимал копии со всех писем, которые я писал и которые мне писали. Очень интересно. Это у меня на квартире в Питере осталось.
А вот и товарищ Устенко. Здорово, товарищ Устенко!
Вошел Устенко - большой, костлявый, в брезентовом плаще, с наружностью вольнолюбивого и несколько мрачного солдата-фронтовика революционной, большевистской закваски.
Он пришел с кнутом в руках и сел в углу на табурет. Узнав, о чем идет разговор, он улыбнулся и заметил:
- Ох, тут дел было, я вам скажу! Я здесь уже давно, с ноября месяца. Я свидетель всех этих дел. Могу вам все рассказать, вы только записывайте. А не хочете сами записывать, - я вам могу все сам записать. Вы мне только бумаги достаньте, какой ни на есть бумаги. Я вам карандашом вот столько бумаги напишу, все факты со своей подписью, все как было. Вот столько бумаги могу исписать карандашом, - он показал толстую кипу большими руками. - Я могу и чернилом, только простым карандашом легче: карандаш - тот сам так по бумаге и бегает. Я вам могу целую кипу написать за своей подписью, а вы потом как хотите это используйте. Можно, конечно, и в роман вставать, можно и пьеску сделать. Для пьески очень хорошо, как все тутошнее правление разбегалось.
- Я уже рассказывал, - заметил Афанасьев.
- А я вам это все могу написать. Я сам роман из своей жизни написал. Карандашом. Вот такую кипу. Всю мою жизнь описал.
- Где ж он сейчас, этот роман?
- Где? Пропал. Я его оставил на столе и ушел. А у меня, знаете, сынишка маленький. Ну, у него нет другого удовольствия, как что-нибудь шкодить. Особенно рвать бумагу любит. Как увидит - книжка или какая-нибудь тетрадка, он ее сейчас же берет и начинает отрывать листья. Оторвет один - подивится, подивится и бросит. Потом другой, потом третий и так далее, пока по всей хате листов не набросает. А сам смеется! А сам смеется!
Тут и сам Устенко улыбнулся нежной улыбкой отца, восхищенного шкодами своего малютки.
- А что ж, хороший, по крайней мере, был этот сбежавший председатель Чернов?
Афанасьев сморщил курносый нос и вытащил из кармана черный кожаный портсигар.
Председатель из него - пустое место. Он всех боялся. С людьми не разговаривал. Только любил проводить свою линию и с правлением совершенно не считался. Едет в бричке по степу мимо бригады - никогда к людям не подойдет. Остановит бричку и кричит: "Бригадира!" И командует бригадиру: сделай так, сделай сяк, чтоб все было исполнено. И поедет дальше, даже не попрощается. Он к людям так, и люди к нему так. Потерял всякий авторитет.
Запрется в комнате в правлении. Вот в этой самой комнате. Всю комнату лозунгами залепил. Всюду лозунги, лозунги, лозунги. Народ к нему заходит, спрашивает какого-нибудь совета или же разъяснения, а он положит голову в бумаги, будто бы сильно занят, и молчит. А народ стоит. Его спрашивают, а он молчит, молчит, молчит, и ни слова от него не добьешься, ну буквально ни звука. Или обратно: откинется на спинку стула, задерет голову вверх, нос до горы, закроет глаза и так заносчиво молчит, только ноздри, как две дырки, людям видны, и молчит, и молчит, и молчит с закрытыми глазами, как той проклятый.
Конечно, с ним окончательно перестали считаться.
Каждый делает, что ему захочется, без всякого руководства. И кулачью это было на руку. Они стали вертеть народом как угодно. И ни от кого никакого не имели сопротивления. Прямо развалил все дело. Шляпа.
- А где же они сейчас, ваш бывший голова Чернов и все сбежавшие правленцы? Так и пропали?
- Зачем? Они сейчас все тут. Повозвращались один за другим.
- И Чернов вернулся?
- А как же! Вернулся. Один раз ночью я сижу вот здесь, за этим самым столом, вдруг слышу - такой тихонький стук в дверь, такой осторожненький стук. И такой тоненький голосок: "Можно до вас?" А я ему таким громким басом: "Войдите!" Входит. Осторожненько подходит до меня. Таким мягоньким голоском этак ласково: "Здравствуйте, товарищ Афанасьев". А я ему басом: "Здравствуй, Чернов. Что скажешь, Чернов?" А он: "Вот я пришел". - "Вижу, что ты пришел, и ну?" - "Примите меня обратно в артель". - "А мы тебя, Чернов, и не исключали. Иди в бригаду, работай". Так он и пошел в бригаду рядовым колхозником. Ну, только рядовой колхозник из него оказался абсолютно никуда. Еще хуже, чем председатель. А кажется, был все-таки председателем, все дела артельные должен бы знать... А! - воскликнул вдруг Афанасьев. - Вот и многоуважаемый товарищ Дейнега! Здорово, Дейнега!
Вошел Дейнега.
В черном большом картузе на уши; рыже-черные, сильно опущенные усы; черные, густые, высокие брови на темном, худом крестьянском лице; босой; высоко закатанные штаны; худые, черные от загара и грязи ноги; черный пиджак.
В комнату протиснулся еще один человек, в грубом брезентовом плаще, большой, согнутый в плечах, с длинным, большим носом, а на носу красная горбинка, - распространенный тип украинского крестьянина, из тех, которых называют "дубоносый" или же "дубастый". Он вошел с ясной, но несколько блудливой улыбкой.
- А! Вот вам, пожалуйста! Один из наших беглецов. Товарищ Чернов, бывший наш председатель. А ну-ка, расскажи людям, как ты бегал!
- Бегал - и все. Что ж там рассказывать! Просто бежал без всякой цели куда глаза глядят, лишь бы куда-нибудь подальше.