Изменить стиль страницы

Через несколько минут лог под «Чортовым пальцем» остался у нас назади. Мы выехали на широкую дорогу.

III

Мы проехали версты четыре в глубоком молчании. Я обдумывал все случившееся, ямщик только перебирал вожжи, спокойно понукая или сдерживая своих коней. Наконец я заговорил первый:

— Ну, спасибо, приятель! Без тебя мне, пожалуй, пришлось бы плохо!

— Не на чем, — ответил он.

— Ну, как не на чем? Эти молодцы, видно, народ отчаянный…

— Отчаянный, это верно!

— А ты их знаешь?

— Костюшку знаю… Да его, варвара, почитай, всякая собака знает… Купца тоже ранее примечал… А вот того, который остался, не видал будто… Видишь ты, понадеялся на Костюшку, остался. Да нет, Костюшка, брат, не того десятка… Завсегда убегет в первую голову… А этот смелый…

Он помолчал.

— Не бывало этого ранее, никогда не бывало, — заговорил он опять тихо, покачивая головой. — Костюшка его откуда ни то раздобыл… Скликает воронья на мою голову, проклятый…

— А почему они тебя так боятся?

— Боятся, верно это!.. Уложил я у них тут одного… Он остановил лошадей и повернулся на козлах.

— Погляди, — сказал он, — вон он, лог-то, виднеется, погляди, погляди!.. Тут вот, в этом самом логу, я этого человека убил…

Мне показалось, что когда он высказывал это признание, голос его дрожал; мне показалось также, что я вижу в его глазах, слабо освещенных отблеском востока, выражение глубокой тоски.

Повозка стояла на гребне холма. Дорога шла на запад. Сзади, за нами, на светлеющем фоне востока, вырисовывалась скалистая масса, покрытая лесом; громадный камень, точно поднятый палец, торчал кверху. Чортов лог казался близехонько.

На вершине холма нас обдавало предутренним ветром. Озябшие лошади били копытами и фыркали. Коренная рванула вперед, но ямщик мгновенно осадил всю тройку; сам он, перегнувшись с облучка, все смотрел по направлению к логу.

Потом он вдруг повернулся, собрал вожжи, приподнялся на козлах и крикнул… Лошади сразу подобрались, подхватили с места, и мы помчались с вершины холма под гору.

Это была бешеная скачка. Лошади прижали уши и понеслись, точно в смертельном страхе, а ямщик то и дело приподнимался и без слова помахивал правою рукой. Тройка как будто чуяла, хотя и не могла видеть этих движений… Земля убегала из-под колес, деревья, кусты бежали навстречу и будто падали за нами назад, скошенные бешеным вихрем…

На ровном месте мы опять поехали тише. От лошадей валил пар. Коренная тяжело дышала, а пристяжки вздрагивали, храпели и водили ушами. Помаленьку они, однако, становились покойнее. Ямщик отпустил вожжи и ласково ободрял коней…

— Тише, милые, тише!.. Не бойся… Вот ведь лошадь, — повернулся он ко мне, — бессловесная тварь, а тоже ведь понимает… Как на угор этот выехали, да оглянулись, — не удержишь… Грех чуют…

— Не знаю, — сказал я, — может, оно и так; да только на этот раз ты ведь сам их погнал.

— Погнал нешто? Ну, может, и впрямь погнал. Эх, барин! Кабы знал ты, что у меня на сердце-то…

— Что ж? Ты расскажи, так узнаю…

«Убивец» потупился.

— Ладно, — сказал он помолчав, — расскажу тебе… Эх, милые! Ступай, ступай, не бойся…

Лошади застучали по мягкой дороге ровною, частою рысцой.

…Видишь ты… Было это давно… Оно хоть и не очень давно, ну, да воды-то утекло много. Жизнь моя совсем по-иному пошла, так вот поэтому и кажется все, что давно это было. Крепко меня люди обидели — начальники. А тут и бог, вдобавок, убил: жена молодая да сынишко в одночасье померли. Родителей не было, — остался один-одинешенек на свете: ни у меня родных, ни у меня друга. Поп — и тот последнее имение за похороны прибрал. И стал я тогда задумываться. Думал, думал и, наконец, того, пошатился в вере. В старой-то пошатился, а новой еще не обрел. Конечно, дело мое темное. Грамоте обучен плохо; разуму своему тоже не вовсе доверяю… И взяла меня от этих мыслей тоска, то есть такая тоска страшенная, что, кажется, рад бы на белом свете не жить… Бросил я избу свою, какое было еще хозяйствишко — все кинул… Взял прозапас полушубок, да порты, да сапоги пару, вырезал в тайге посошок и пошел…

— Куда?

— Да так, никуда. В одном месте поживу, за хлеб поработаю — поле вспашу хозяину, а в другое — к жатве поспею. Где день проживу, где неделю, а где и месяц; и все смотрю, как люди живут, как богу молятся, как веруют… Праведных людей искал.

— Что же, нашел?

— Как сказать тебе?.. Конечно, всякие тоже люди есть, и у всякого, братец, свое горе. Это верно. Ну, только все же плохо, братец, в нашей стороне люди бога-то помнят. Сам тоже понимаешь: так ли бы жить-то надо, если по божьему закону?.. Всяк о себе думает, была бы мамона сыта. Ну, что еще; который грабитель в кандалах закован идет, и тот не настоящий грабитель… Правду ли я говорю?

— Пожалуй… Ну, и что же?

— Ну, еще пуще стал на миру тосковать… Вижу, что толку нету, — мечусь, все равно как в лесу… Теперь, конечно, маленькое понятие имею, да и то… Ну, а тогда вовсе стал без ума. Надумал, например, в арестанты поступить…

— Это как же?

— А так, очень просто: назвался бродягой — и посадили. Вроде крест на себя наложил…

— Что ж, легче ли стало от этого?

— Какой-те легче! Конечно, глупость одна. Ты вот, может, в тюрьме не бывал, так не знаешь, а я довольно узнал, каков это есть монастырь. Главное дело — без пользы всякой живут люди, без работы. Суется это он из угла в угол, да пакость какую ни есть и надумает. На скверное слово, на отчаянность — самый скорый народ, а чтоб о душе подумать, о боге там, — это за большую редкость, и даже еще смеются… Отчаянный самый народ. Вижу я, что, по глупости своей, не в надлежащее место попал, и объявил свое имя, стал из тюрьмы проситься. Не пускают. Справки пошли, то, другое… Да еще говорят: как смел на себя самовольно этакое звание принять?.. Истомили вконец. Не знаю уж, что и было б со мной, да вышел тут случай… И плохо мне от этого самого случая пришлось… ну, а без него-то, пожалуй, было бы еще хуже…

Прошел как-то по тюрьме говор: Безрукого, мол, покаянника опять в острог приведут. Слышу я разговоры эти: кто говорит «правда», другие спорятся, а мне, признаться, в ту пору и ни к чему было: ведут, так ведут. Мало ли каждый день приводят? Пришли это из городу арестантики, говорят: «Верно. Под строгим конвоем Безрукого водят… К вечеру беспременно в острог». Шпанка[12] на двор повалила, — любопытно. Вышел и я погулять тоже: не то, чтобы любопытно было, а так, больше с тоски, все, бывало, по двору суешься. Только стал я ходить, задумался и о Безруком забыл совсем. Вдруг отворяют ворота, смотрю — ведут старика. Старичонка-то маленький, худенький, борода седая болтается, длинная; идет, сам пошатывается, — ноги не держат. Да и рука одна без действия висит. А, между прочим, пятеро конвою с ним, и еще штыки к нему приставили. Как увидел я это, так меня даже шатнуло… «Господи, думаю, чего только делают. Неужели же человека этак водить подобает, будто тигру какую? И диви бы еще богатырь какой, а то ведь старичок ничтожный, неделя до смерти ему!..»

Взяла меня страшная жалость. И что больше смотрю, то больше сердце у меня разгорается. Провели старика в контору; кузнеца позвали — ковать в ручные и ножные кандалы, накрепко. Взял старик железы, покрестил старым крестом, сам на ноги надел. «Делай!» — говорит кузнецу. Потом «наручни» покрестил, сам руки продел. «Сподоби, говорит, господи, покаяния ради!»

Ямщик замолчал и опустил голову, как будто переживая в воспоминании рассказанную сцену. Потом, тряхнув головой, заговорил опять:

— Прельстил он меня тогда, истинно тебе говорю: за сердце взял. Удивительное дело! После-то я его хорошо узнал: чистый дьявол, прости, господи, сомуститель и враг. А как мог из себя святого представить! Ведь и теперь как вспомню его молитву, все не верится: другой человек тогда был, да и только.

Да ведь и не я один. Поверишь ли, «шпанка» тюремная — и та притихла. Смотрят все, молчат. Которые раньше насмехались, и те примолкли, а другой даже и крестное знамение творит. Вот, брат, какое дело!

вернуться

12

Шпанкой на арестантском жаргоне зовут серую арестантскую массу.