ресниц волоконца, как в синьке
небесной полощется солнце...
ЖИВЁМ МЫ ОДНАЖДЫ
Живём мы однажды, но верует каждый — к нему благосклонна судьба. Горит — не сгорает и на день лишь тает его непростая звезда. Меня ж на рассвете разбудят соседи заботами нового дня. Пусть я им не нужен, но ими разбужен и греюсь у их очага. Не в этом ведь дело, какого предела достигла шальная душа. Чего б ни хотела, куда б ни летела, вновь к людям вернётся она. Когда-то, я знаю, мы все осознаем: на самой святой из планет всё наше призванье и носит названье простое-простое — сосед. И пусть я однажды уйду, как и каждый, возможно, проводят меня лишь только соседи по этой планете с названьем прекрасным — Земля...
НОШУ В СЕБЕ
* * *
Стихи ночные не чета дневным:
им не накинуть никакой одежды.
Они голы, как чёрные стволы,
где ни листвы, ни веры, ни надежды..
ВСТРЕЧА С АРСЕНИЕМ ТАРКОВСКИМ
Я опоздал. Уткнулся в чьи-то спины,
тянулся ухом за дверной проём,
а сзади наступающие клином
проталкивали нас за окоём.
Я головой вертел, я слышал Голос.
Он был печален, горек... и волнист!
А в нос мне лез какой-то девы волос.
Душа тянулась вверх, а плечи вниз...
И всё же краем глаза я заметил,
как, отражаясь в сумрачном стекле,
читал стихи Поэт, высок и светел.
Боль проступала на его челе.
Я глаз косил на это отраженье,
я впитывал слова, привадив слух...
Витало над собраньем отрешенье,
и голос плыл, томителен и сух.
Вот он прервался. И в одно мгновенье
все выдохнули, как солдаты - враз!
И сразу началось столпотворенье,
и наконец-то протолкнули нас.
Тут чей-то голос возвестил толково
(действительно, вначале было слово),
мол, чтоб войти, не биться об углы,
необходимо вынести столы.
И вот столы взметнулись, покачнулись
и по рукам и головам пошли
(ах, не сносить кому-то головы!),
а мы ещё на метр протолкнулись.
Мы лезли в зал, как лезем в душу другу.
Слепой башмак на дружескую руку
совсем недружелюбно наступал,
не извинялся. Он стремился в зал!
Девицы шли как в бой высокой грудью
(грудная клетка с этаким орудьем
кого угодно с ног свалить могла) -
я трепетал, вцепившись в край стола...
Но вот вдруг кто-то в страхе и волненьи
на стол оставшийся взъелозил по коленям -
и зал опешил, не поняв момента.
Но тут же раздались аплодисменты!
Пример был подан. И за ним вослед
мы ринулись. На нас глядел поэт.
Мы рьяно лезли на спину собрата,
кто извинялся, кто-то крыл нас матом,
кто поднимался, место уступал -
и наконец в себя нас принял зал.
Я огляделся. И в углу, как в сенях,
заметил старика. То был Арсений
Тарковский. Невысок старик,
лицо обыкновенное - не лик,
седые волосы, пергаментная кожа
(а я увидеть бога лез из кожи!).
Старик поднялся, сразу зал затих,
и голос зазвучал, волнист и тих.
Читал он долго. Все ему внимали,
с почтением вздыхали и молчали,
записки на коленочках писали
и осторожно их передавали.
Он прочитал записки, отвечал:
"Из ныне здравствующих?.. - помолчал, -
кого люблю... Толстой и Достоевский."
И мысль его была простой и дерзкой.
Но он был стар, к тому же он устал,
и это понял молодёжный зал.
Его благодарили, извинялись,
и вновь благодарили, и прощались.
Старик ушёл. И я о нём забыл.
Кто спросит, я скажу: "На встрече был..."
Но отраженье на ночном стекле
ношу в себе!
Во время гроз я рос. Из-под берёз тянулся я. Кропил мне душу дождь. А нынче что ж? Чем плоть свою ни тешь и сколь ни ешь, растёт лишь только плешь. И час настал - я понял, что искал, увы - напрасно, счастья матерьял. Что там любви - надежды нет в крови, а в петлю рано, что ни говори. И вышел срок терять всё, что берёг: ведь от судьбы не упасёт замок. И дух греха покинул дурака. И стал я чист, как мёртвая река. Во время гроз я рос. Из-под берёз тянулся я до самых дальних звёзд. И вот дорос. Здесь раньше жил Христос. А нынче что ж? А нынче что ж... А нынче что ж!..
ПОЕЗДКА С КУРСКОГО ВОКЗАЛА
Курский в красках разной масти.
Я в вокзальной суете
то ли думаю о счастье,
то ли просто о себе.
В кулаке билет держащий,
у перрона на краю
постою, в вагон дрожащий
электрический войду.
И пойдут плясать вагоны
под заученную дробь
то со скрипом, то со стоном
потрясающий притоп.
Я усядусь у окошка
и нахохлюсь, как сова,
поплывёт бетонной крошкой
заоконная Москва.
Пассажиры сядут рядом,
кто-то выйдет подымить,
и что надо и не надо
будут люди говорить.
Иссобачился, мол, ныне
и не тот пошёл народ,
и не те теперь картины,
и правительство не то.
- Вы слыхали? Указали,
чтоб земле не пустовать,
кукурузой и арбузом
весь Шпицберген засевать.
- Это что, вот ихний премьер
номер выкинул опять:
обещал единой репой
нашу землю засажать!
- Мы пока словами ладим,
а придётся воевать,
мы ему не то засадим.
Ишь, орёл! Такую мать...
Что тут вымысел? Что правда?
Ах, слова, слова, слова...
Лишь несётся по канавам
придорожная трава.
- Эт-ты, брат, сбесился с жиру.
Ну на кой те столько баб?
- Верную ищу, Порфирий.
- Эт-ты разумом ослаб.
- И такая вот, Олег,
глупая сентенция:
в самый просвещённый век
нет интеллигенции.
- Ты сама подумай, Маша,
он хоть жмот, зато не пьёт,
а что бьёт, так жисть-то наша...
- Да ведь он же трезвый бьёт!..
Не могу. Нашарю пачку,
подымусь, пойду курить,
хоть у самого в заначке
есть о чём поговорить.
Перепляс вагон качает
и единственный мотив
души наши выпевают:
каждый хочет быть счастлив.
Выйду в тамбур - там о пиве.
Ну, несчастный же народ!
Каждый ведь рождён счастливым.
Жизнь - работа из работ.
* * *
Иду по улице -
и вдруг...
Как сто тысяч чудес на голову!
Ты.
Идёшь мне навстречу,
чему-то улыбаешься.
Солнцу, наверное...
Дыханье перехватывает от наступившей
тишины.
В тиши
ты замечаешь меня,
на мгновенье приостанавливаешься -
и бежишь ко мне по тротуару.
Но почему-то всё это видится,
как в замедленных кинокадрах.
Я бросаюсь к тебе, рву руками воздух,
который стал плотным, как в кошмарном сне -