Поэтому, когда заключенные обращались к нему с различными просьбами, он выслушивал их спокойно, непроницаемо молча, и никогда ничего не исполнял, потому что все просьбы были несогласны с законоположениями ("Чиновники, говорит в своей статье о "Воскресении" А. С. Гольденвейзер, - в силу долга службы делаются непроницаемы для чувства человеколюбия, "как мощеная земля для дождя". Все эти служаки в романе имеют действительно какие-то ".мощеные души". Притом, "у лиц, занимающих разные ступени в служебной иерархии, души мощены неодинаково. У высших чиновников центрального управления, в разных петербургских канцеляриях души мощены как бы торцом и асфальтом - гладко и мягко, но сплошной массой, непроницаемо, без малейшей щелки, через которую допускалось бы пробиться живому побегу". Так, сибирский генерал-губернатор прямо говорит Нехлюдову: "на своем месте я не позволю себе отступить от самой строгой буквы закона именно потому, что я человек и могу увлечься жалостью". А "у низших органов службы души мощены более грубо, как бы булыжником, который не так ровно прилажен кусок к куску, и потому сквозь остающиеся щели скорее пробивается живая струя" ("Этюды", стр. 47-49).).

Понятно, что те, кто по своей профессии непрерывно причиняют своим ближним унижения и страдания, - тюремщики, конвойные, палачи, - являются олицетворенным противоречием Толстовской доктрине, по которой "с людьми нельзя обращаться без любви". Ведь чтобы исполнять всё то, что они по долгу службы исполнять обязаны, эти люди вынуждены подавлять в себе всякое чувство любви к тем, кто отдан под их власть. Но так как даже они не всегда могут заглушить в себе {29} сознание, что делают злое дело, то им остается утешать себя мыслью, что они совершают это дело во имя интересов государства.

Толстой не делает упреков палачам и тюремщикам; он знает наперед всё, что они могут сказать в свое оправдание. Его гнев направлен не против лиц, а против самого освященного вековой традицией института наказания, в котором он видит наиболее яркое выражение греха и соблазна государственности.

Значение художественных произведений Толстого, написанных в последние десятилетия его жизни и, в частности, значение романа "Воскресение" - в том, что в них Толстой сумел воплотить свое моральное учение в живых образах. В "Воскресении" много страниц наполнено размышлениями Нехлюдова о преступлении и наказании. Как ни ценны эти мысли, главный вклад Толстого в проблемы криминологии не в них, а в тех дышащих жизнью образах и сценах, на которые мы смотрим глазами Нехлюдова, в описаниях тюрем и этапов и в десятках художественных портретов.

Толстой-моралист, Толстой-мыслитель всегда оставался художником. Он мыслит образами, и поэтому воспринимает каждый предмет во всей его цельности. В публицистических и научных работах своих Толстой иногда вынужден, платя дань научным методам, подавлять это врожденное свойство своей души; но в "Воскресении" и в других повестях последних лет он дает ей волю. Он показывает нам мальчика, укравшего половики, и для читателя ясно, что этот мальчик только потому оказался на скамье подсудимых, что он с малолетства встречал со всех сторон неласковое, злое отношение и был окружен соблазном дурных влияний. Толстой не спрашивает, можно ли и в какой мере можно обобщать этот единичный случай и делать из него теоретические выводы о причинах преступности. Он, как художник, видит перед собой живой образ, - "мальчика, обстриженного {30} под гребенку, чтобы не разводить вшей", - и показывает нам его душу.

То же и с наказанием. Толстой писал "Воскресение" в последние годы XIX-го века и описывает наказание в тех формах, в которых оно тогда в России существовало, - с грязными тюрьмами, вынужденной праздностью заключенных, кандалами, бритыми головами, этапами, грубостью тюремного начальства (Конечно, Толстой не мог предвидеть, что вскоре после его смерти наступит эпоха, когда не только описанные им тюрьмы, но даже ужасы "Мертвого дома" будут казаться золотым веком по сравнению с тем, что происходит в течение последних тридцати пяти лет.).

Можно противопоставить этой мрачной картине описание какой-нибудь американской "реформатории", устроенной по последнему слову пенитенциарной науки, с образцовой гигиеной, с обучением заключенных ремеслам и общеобразовательным предметам, и назначение которой не в том, чтобы причинять заключенному напрасные страдания, а в том, чтобы сделать из него работящего и уважающего себя гражданина (См. описания реформатории Эльмайра в штате Нью-Йорк и других исправительных заведений в Америке в статье А. С. Гольденвейзера "Исправительные заведения в Северо-Американских Штатах. Вольное и невольное перевоспитание" в упомянутом выше сборнике "Этюды", стр. 63-82.).

Но убедительно ли будет такое противопоставление? Дело не в том, что и эти реформатории, как они ни хороши в описаниях и как ни нравятся посетителям, всё же остаются по своему существу тюрьмами. И в них заключенные чувствуют себя, как звери в клетке, и поэтому побеги из реформатории так же часты, как из тюрем худшего устройства (Не далее, как в апреле 1952 года по целому ряду штатов прокатилась волна тюремных бунтов, в которых участвовало много тысяч заключенных. К чести Америки можно, однако, сослаться на следующий эпизод. Несколько лет назад появилась без имени автора книга под заглавием "Я - беглый каторжник из Георгии", в которой описывается варварский режим в каторжных тюрьмах южных штатов. Немедленно после появления этой книги в эти тюрьмы была послана специальная комиссия, по докладу которой тюремные порядки были изменены. Автор книги был затем арестован в Калифорнии, но был освобожден от дальнейшего срока наказания.).

Толстой смотрит глубже: {31} "Рассуждение о том, что то, что возмущало его, происходило, как ему говорили служащие, от несовершенства мест заключения и ссылки, и что всё это можно поправить, устроив нового фасона тюрьмы, не удовлетворяло Нехлюдова, потому что он чувствовал, что то, что возмущало его, происходило не от более или менее совершенного устройства мест заключения. Он читал про усовершенствованные тюрьмы с электрическими звонками, про казни электричеством, рекомендуемые Тардом, и усовершенствованные насилия еще более возмущали его".

Правда жизненных явлений, которую познает взором художника Толстой, убедительнее всех аргументов. Эту правду нельзя не почувствовать в его изображении преступников и преступлений, тюремщиков и наказаний. И здесь он преподал урок, который каждый юрист должен в меру сил своих осознать. Урок этот в том, что в каждом преступнике, будь он самый бесчеловечный рецидивист, нужно искать и можно найти черты укравшего половики мальчика, ставшего жертвой человеческой неучастливости и злобы, и что в каждой форме наказания, будь то самая гуманная реформатория, нужно искать и можно найти черты старой тюрьмы и каторги с их системой унижения и развращения заключенных.

{32}

Примечание