Пришвин чувствует актуальность Горького — естественно, не с той точки зрения, с какой сделали его «основоположником социалистического реализма» и идеологом, а с точки зрения излюбленной горьковской темы, названной Пришвиным «ницшеанством на русской почве», что очень актуально для самого Пришвина («Над изображаемой мной эпохой в Кащеевой цепи висела философия Ницше»); речь идет о «Детстве», «Отшельнике», «Моих Университетах». Пришвин уверен, что эта тема не изжита, что Горький «в себе не закончен», и мотивы его можно продолжать и развивать без конца. При этом к творчеству Горького он относится неоднозначно, не принимает пафоса его других произведений («В самом деле, что значит этот Человек с большой буквы, которым везде подчеркнуто восхищается Горький?»), чувствует его двойственность, называет человеком, «до последней степени не восприимчивым к духовной жизни».
Дневник 1927 года очень важен с точки зрения развития диалога Пришвина с Горьким.
В то же время Ремизова и Белого он считает писателями «завершенными», на них, по Пришвину, обрывается традиция, они не могут «дать потомства», им можно только подражать. Таким образом, в конце 1920-х годов Пришвин понимает, что культура Серебряного века революцией завершилась (а не была уничтожена). На повестке дня стояла задача осмысления новой культурной парадигмы.
Литературная ситуация 26–27 годов отмечена довольно причудливым сочетанием творчества пролетарских писателей и творчества, так называемых, писателей-попутчиков, к которым, естественно, относят и Пришвина. Борьба с «попутчиками» с каждым годом усиливается, но пока им еще «позволено» работать, их еще печатают.
В этой ситуации не удивительно, что в дневнике в связи с Горьким появляются записи о «социальном заказе», удивительно то, что анализ литературной ситуации в России связывается Пришвиным не с властью как таковой и ее давлением на литературу, а рассматривается как процесс внутреннего роста, связанный с революционным процессом скорее хронологически («После первого взрыва 1905 года только отдельные люди из старой интеллигенции оставались в народе на культурной работе. Некрасовский дух, народнический идеализм исчезал <…> Литература вошла в свое собственное русло, и «гражданственность» из нее была изгнана: это представлялось освободительным процессом литературы, сопровождавшимся расцветом талантов Блока, Брюсова, Белого, Сологуба, Розанова…»).
Соответственно и «социальный заказ» рассматривается писателем не только и не столько как политический нажим на литературу с требованием утвердить (воспеть) строительство новой жизни, сколько как современная форма вмешательства в творческий процесс, в дело художника. Для Пришвина неприемлемо любое вмешательство, как нынешнее со стороны власти, так и народническое, власти некогда противостоящее. («Это выражение «социальный заказ» меня живо возвращает к эпохе упадка народнической литературы, к диктатуре гражданской морали и последующей борьбе и победе художника».) Отделение литературы от гражданства — «как теперь называют «социального заказа», уточняет Пришвин — расценивается им как событие огромной важности, равнозначное — ни мало, ни много — отделению церкви от государства.
Высочайшую оценку в дневнике получает творчество художников культуры модерна с точки зрения развития литературного мастерства («Можно разными глазами смотреть на эту чрезвычайно цветистую эпоху нашего литературного искусства, но никто не будет спорить со мной, что эта эпоха была школой литературы, и требования к нашему ремеслу чрезвычайно повысились в это время»). Это, по Пришвину, было важным следствием освобождения художника от «гражданской диктатуры». Но, может быть, еще более важным является утверждение, что способность отвечать на проблемы современности органично и неизбежно присуща каждому большому художнику, который именно поэтому и не нуждается ни в каком «социальном заказе» («Конец диктатуры гражданской в художественной литературе не значил утрату родственного поручения, которое, по-моему, непременно должен чувствовать всякий крупный художник», «победив «заказ», утверди» основной закон творчества, художник должен быть верен только себе самому… им не хватало натуры, в которой социальное поручение циркулирует так же бессознательно, как кровь»). «Родственное поручение, которое дали великие мятежники прошлого», и есть для Пришвина живая, актуальная традиция русской литературы.
И с этой точки зрения творчество художников культуры модерна также получает высочайшую оценку «Никто из крупных писателей и поэтов того времени, однако, не определил себя как эстет, каждый из них, я знаю, писал в соотношении с тем, что происходило внутри вулкана, который представляла тогда народная жизнь».
Логика рассуждений о современной литературе с очевидностью ведет Пришвина к артикуляции принципов новой культуры. К примеру, он утверждает, что талант сам по себе как сила природы — не является ценностью — это дар или аванс; важным оказывается, через какие препятствия пробьется талант — Пришвин выделяет два, с его точки зрения, самых трудных для преодоления: «интеллект со своей логикой и нравственность со своей стыдливостью, целомудрием».
Срыв в культуре, вызванный революцией, приводит к переосмыслению роли классики в современной жизни — Пришвин предвосхищает будущий спор об интерпретации классики и решает его положительно. Он полагает, что «умение пригласить мудрецов в наше время чайку попить — священное дело». Здесь очень существенно, что «чайку попить» — с точки зрения писателя необходимо как-то запросто пообщаться с классиком, без особого пиитета, но необходимо — вне такого диалога классиков с современностью он не видит возможности «сохранить их для потомства». Впрочем, это касается не только литературы, но и духовной жизни («втянуть Христа в дело повседневной жизни… Розанов всю жизнь занимался этим»). О том, что революция не является носителем новой культуры и может быть только временным состоянием, он пишет постоянно. Теперь он отмечает, что чувство настоящего в среде молодежи, у которой прошлого не было, сопровождающееся часто «наглостью, невежеством, торопливостью» уже сменяется устремлением к образованию — он уверен, что потребность в культуре — дело органическое и обязательно явится («молодежь уже страдает сознанием своего невежества»).
Мысли Пришвина о литературе, таланте, художнике, традициях и новаторстве, природе и культуре, высказанные им в дневнике этих и предыдущих лет, явно не укладываются в классический канон. Попробуем их суммировать и понять, потому что если Пришвина и пытаются отнести к какому-то течению русской литературы, то именно к реализму, к классике. Между тем, Пришвин:
1. Пересматривает значение интеллекта и нравственности в художественном произведении («талант действует… вопреки логике и вопреки морали», «в литературно-художественном произведении не талант автора интересен нам главным образом, а как он разворотил, в какие сочетания поставил горы человеческого интеллекта и общественных чувств»);
2. Пересматривает соотношение знания и поэзии (вымысла), включая в художественное произведение информацию — фенологическую в «Родниках Берендея», ремесленную в «Башмаках» и пр.; то же касается бытийного и художественного, которые он максимально сближает, признавая их равную значимость. На необычное соотношение поэзии и жизни указывает Александр Блок, прочитав одну из ранних книг Пришвина, о чем Пришвин в дневнике 1927 года снова вспоминает (Понятно теперь и то, о чем Блок сказал мне: «Это не поэзия, нет, я не так сказал: это поэзия и еще что-то». «Что?» — спросил я. «Не знаю», — сказал Блок);
3. Пересматривает критерий оценки современного художественного произведения с точки зрения раскрытия в нем личности автора и вплетения в роман повседневной жизни писателя («Если бы осилить, то получился бы замечательный роман»);
4. Снижает пафос призвания и служения художника («Я наивно верю, что писательство самое хорошее, самое свободное занятие в мире. Не пересчитать выгоды этого дела, я могу, например, будучи писателем, охотиться не только по воскресеньям, а и в будни»);