«Будьте готовы завтра в то же время, когда вы получите эту записку, потому что завтра в этот самый час одна женщина войдет украдкой в темницу вашего величества. Женщина эта наденет ваше платье и отдаст вам свое; потом вы выйдете из Консьержери под руку с одним из преданнейших слуг.
Не беспокойтесь о шуме, который услышите в первой комнате, не останавливайтесь ни на крик, ни на стоны; старайтесь только поскорее надеть платье и мантилью женщины, которая займет место вашего величества».
— О, преданность! — прошептала королева. — Благодарю тебя, господи! Я еще не так ненавидима всеми, как говорили.
Она еще раз прочитала записку, и тогда ее поразил второй абзац.
— Не останавливайтесь ни на крики, ни на стоны, — прошептала она. — О, это значит, что будут убивать моих сторожей, бедных людей, которые выказали столько жалости ко мне… О, никогда, никогда!
Она оторвала чистую половину записки, и так как не могла ни карандашом, ни пером отвечать неизвестному другу, который так беспокоился о ней, то вынула булавку из своего воротника и проколола на бумаге буквы, составившие следующе слова:
«Я не могу и не должна принимать ничьей жизни взамен моей собственной. М. А.».
Потом она вложила бумажку в футляр и всунула его в другую половину разломанного хлеба.
Едва она успела сделать это, как часы начали бить десять. Королева, держа в руке хлеб, печально считала удары колокола, медленно и с расстановкой дрожавшие в воздухе, как вдруг услышала у одного из окон, выходивших во двор, называемый «женским двором», резкий звук, похожий на скрип стекла, когда его режут алмазом. За этим шумом послышался легкий удар в стекло, повторившийся несколько раз и намеренно заглушаемый кашлем. Потом в углу стекла показалась маленькая свернутая бумажка, которая медленно скользнула в отверстие и медленно упала у плинтуса стены… Потом королева услышала звяканье ключей, ударявшихся один о другой, и стук шагов, удалявшихся по тротуару.
Королева увидела, что в углу стекла просверлена дырочка и что в это отверстие удалявшийся человек просунул бумажку — вероятно, записку. Она лежала на полу. Королева устремила на нее глаза, прислушиваясь, не подходит ли кто из сторожей; но они разговаривали потихоньку, как будто условившись не беспокоить ее. Тогда Мария-Антуанетта осторожно встала и, затаив дыхание, подняла бумажку.
Из нее выскользнул, как из ножен, тоненький и твердый предмет и издал металлический звук, упав на кирпич. Это была самая тоненькая пилка, скорее игрушка, нежели полезный инструмент, одна из тех стальных пружин, посредством которой самая слабая и неопытная рука могла бы в четверть часа разрезать самый толстый железный брус.
«Завтра в половине десятого, — сказано было в записке, — придет разговаривать через окно, выходящее на женский двор, с вашими жандармами один человек. В это время, ваше величество, распилите третью перекладинку окошка, считая справа налево… Режьте наискось; четверти часа будет достаточно вашему величеству. Потом будьте готовы выйти через окошко… Совет этот дается одним из самых преданных и вернейших ваших подданных, который посвятил свою жизнь службе вашему величеству и сочтет за счастье пожертвовать ради вас жизнью».
— О, — прошептала королева, — не ловушка ли это? Но нет, кажется, знакомый почерк, тот же, какой я видела в Тампле… Это почерк кавалера Мезон Ружа… Богу угодно, может быть, чтобы я спаслась.
И королева упала на колени и предалась молитве, этому последнему бальзаму страдальцев.
XLIII. Сборы Диксмера
День, наступивший за этой бессонной ночью, был, можно сказать без преувеличения, кровавый. Замечательно, что в эту пору даже на ярком солнце были кровавые пятна.
Королева спала очень беспокойно; едва смыкала она глаза, как ей представлялись потоки крови и слышались крики и стоны. Она заснула с пилкой в руке. Часть дня провела в молитве; но так как сторожа часто чидели ее молившейся, то и не обратили внимания на эту усиленную набожность. По временам узница вынимала спрятанную на груди пилку, переданную одним из ее избавителей, и сравнила слабость инструмента с силой перекладины. По счастью, перекладины эти были впаяны в стену только одним концом — снизу. Верхний конец входил в поперечный брус, так что, перепилив нижнюю часть, стоило только потянуть перекладину, и она выдергивалась.
Но не физические трудности удерживали королеву: она очень хорошо понимала, что это дело возможное, и эта-то самая возможность превращала надежду в кровавое пламя, ослеплявшее ее глаза; она понимала, что для доступа к ней необходимо было ее избавителям убить сторожей — и не согласилась бы на их смерть ни за какие выгоды, потому что только одни эти люди в течение долгого ее затворничества показали ей хоть какую-нибудь жалость.
С другой стороны, за перекладинами, которые ей советовали распилить, перешагнув тела двух человек, которые должны были пасть, не допуская избавителя дойти до нее, была жизнь, свобода, может быть, даже мщение, три вещи столь приятные, особенно для женщины, которых она так пламенно желала, прося у бога простить ей это желание. Ей, однако же, казалось, что стражи не имели ни малейшего понятия о западне, в которую хотели поймать узницу, если только предположить, что заговор этот был западня; иначе жандармы как-нибудь изменили бы себе в ее опытных глазах, как бывают опытные и зоркие глаза у женщины, привыкшей предугадывать зло, потому что она много от него страдала.
Итак, королева почти отказалась от мыслей, заставлявших ее смотреть на средство к побегу как на западню; по мере того, как стыд быть пойманной в этой западне покидал узницу, ею овладевал страх; она ужасалась, что перед ее глазами за нее прольется кровь.
«Странная судьба и прекрасное зрелище, — думала Мария-Антуанетта. — Два заговора, чтобы спасти королеву или, вернее, бедную узницу, которой нечем обольстить или ободрить заговорщиков, и оба в одно и то же время. Как знать, быть может, они составляют один и тот же; может быть, это два подкопа, сходящиеся у одного пункта… Но если б я захотела, значит, я могла бы спастись! Но чтобы за меня жертвовала другая женщина!.. Чтобы убили двоих, пока эта женщина дойдет до меня!.. Нет, этого не простит мне ни бог, ни будущее!.. Невозможно, невозможно!»
Но тогда же в уме ее проснулись высокие мысли о преданности подданных своим государям и древние предания о праве монархов на жизнь своих подданных, почти изгладившиеся призраки умирающей французской монархии.
— Но ведь Анна Австрийская согласилась бы, — говорила себе Мария-Антуанетта. — Анна Австрийская поставила бы это великое начало неприкосновенности королевских особ выше всяких мнений. Анна Австрийская была такой же крови, как и я, и почти в таком же положении, как и я… Какое безрассудство наследовать во Франции королевскую власть Анны Австрийской!.. Но ведь и я не сама пришла сюда. Два короля сказали: «Необходимо, чтобы двое королевских детей, которые никогда не виделись между собою, не любят друг друга и, может быть, никогда не полюбят, обвенчались у одного алтаря, чтобы умереть на одном эшафоте». И при том разве смерть моя не повлечет за собою смерть бедного ребенка, который в глазах немногих друзей все еще король Франции?.. А если сын мой умрет, как умер мой муж, разве тени их не улыбнутся от жалости, что я запятнала своей кровью обломки трона Людовика Святого, пощадив несколько капель простонародной крови?..
Посреди этого беспрестанно возраставшего страха, в этой лихорадке сомнения, пульсации которой постоянно ускорялись, королева дождалась наконец вечера. Несколько раз посматривала она на сторожей, но никогда не казались они такими спокойными, никогда не были так предусмотрительны, как в этот вечер.
Когда наконец в келье стемнело, когда раздались шаги обхода, когда звук оружия и лай собак разбудили эхо мрачных сводов, когда, наконец, тюрьма явилась во всем своем ужасе и безнадежности, Мария-Антуанетта, побежденная слабостью, свойственной женской природе, вскочила в испуге.