— Да ведь это была шутка, чистейшая шутка; невинная забава, очень позволительная для женщин, которых хотят поймать врасплох мужчины. Этим все и объясняется. Все, что Монтале говорила о Маликорне, — шутка; все, что вы говорили о Сент-Эньяне, — шутка, и те слова, которые произнесла Лавальер…
— И которые она очень бы хотела взять обратно.
— Вы в этом уверены?
— Вполне. Могу поручиться.
— Тем более все это можно будет объяснить как простую шутку; господин де Маликорн не станет сердиться. Господину де Сент-Эньяну будет неловко, потому что, вместо того чтобы смеяться над вами, посмеются над ним. Словом, король будет наказан за любопытство, не подобающее его сану. Пускай немного посмеются и над королем по этому случаю. Не думаю, чтобы он стал сердиться.
— Ах, ваше высочество, вы просто ангел доброты и ума!
— Это в моих интересах.
— Каким образом?
— Вы спрашиваете меня, почему в моих интересах ограждать моих фрейлин от всяких шуток, насмешек, а может быть, даже клеветы! Увы! Вы ведь знаете, дитя мое, что двор не очень снисходителен к таким грешкам. Но мы идем очень уж долго; неужели мы еще не пришли?
— Еще шагов пятьдесят или шестьдесят. Свернем теперь налево, ваше высочество.
— Значит, вы можете поручиться за Монтале? — спросила принцесса.
— О да!
— И она сделает все, что вы пожелаете?
— Все. С восторгом сделает!
— Ну а Лавальер? — продолжала принцесса.
— О, с ней будет труднее, ваше высочество; она питает отвращение ко лжи.
— Однако если она убедится, что это для нее выгодно…
— Боюсь, что и это не заставит ее переменить своих убеждений.
— Да, да, — сказала принцесса, — меня уже предупредили об этом. Она ужасная лицемерка, одна из тех жеманниц, которые призывают бога, чтобы прятаться за его спиной. Но если она не пожелает лгать, то навлечет на себя насмешки всего двора и своим глупым и неприличным признанием прогневает короля; в таком случае мадемуазель де Ла Бом Леблан де Лавальер пусть не посетует на меня, если я отошлю ее домой кормить голубей; пусть себе там в Турени или в Блезуа, уж я не знаю точно где, играет пасторали.
Эти слова были произнесены с такой энергией и даже жестокостью, что мадемуазель де Тонне-Шарант испугалась. Поэтому она твердо решила лгать и говорить все, что ей прикажут.
Наконец принцесса и ее спутница дошли до королевского дуба.
— Вот это место, — остановилась де Тонне-Шарант.
— Сейчас мы убедимся, было ли слышно, — проговорила принцесса.
— Шшш… — шепнула молодая девушка, позабыв об этикете и поспешно схватив принцессу за руку.
Принцесса остановилась.
— Вы понимаете, что слышно, — сказала Атенаис.
— Почему же?
— Слушайте.
Принцесса затаила дыхание, и действительно можно было отчетливо расслышать следующие слова, произнесенные нежным и печальным тоном:
— Ах, говорю тебе, виконт, говорю тебе, что жить без нее не могу.
При звуках этого голоса принцесса вздрогнула, и лицо ее ярко зарделось под вуалью.
Теперь она схватила свою спутницу и, торопливо отведя ее шагов на двадцать назад, где ее голос нельзя было услышать, прошептала ей:
— Останьтесь здесь, моя милая Атенаис, и покараульте, чтобы нас никто не настиг. Мне кажется, что речь идет о вас.
— Обо мне, ваше высочество?
— О вас, да… или о вашем приключении. А я пойду послушаю; вдвоем нас, пожалуй, заметят. Ступайте, приведите Монтале, и обе подождите меня у опушки парка.
Видя, что Атенаис колеблется, принцесса продолжала, но уже тоном, не допускающим возражений:
— Ступайте!
Атенаис подобрала свои шуршащие юбки и по дорожке между деревьями вернулась к цветнику.
Что же касается принцессы, то она притаилась в кустах, прислонившись к огромному каштану.
Дрожа от страха и сгорая от любопытства, она говорила себе:
— Подождем! Раз здесь так хорошо слышно, послушаем, что будет говорить обо мне господину де Бражелону этот влюбленный сумасброд граф де Гиш.
XXVI. Ее высочество убеждается, что при желании можно услышать все, что говорится
На минуту воцарилось молчание, словно все таинственные ночные шорохи затихли, прислушиваясь вместе с принцессой к этому пылкому любовному признанию.
Говорил Рауль. Он прислонился к стволу большого дуба и отвечал приятелю своим нежным мелодичным голосом:
— Увы, дорогой де Гиш, это большое несчастье!
— О да, — согласился тот, — ужасное!
— Вы не расслышали меня, де Гиш, или, вернее, не поняли. Я называю большим несчастьем не вашу любовь, но то, что вы не умеете скрывать ее.
— Что вы хотите сказать? — воскликнул де Гиш.
— Да, вы не замечаете, что теперь вы делаете признание в своей любви не вашему испытанному другу, который скорее погибнет, чем выдаст вас, а первому встречному.
— Первому встречному? — спросил де Гиш. — В уме ли вы, Бражелон, что говорите мне подобные вещи?
— Я говорю то, что есть на самом деле.
— Не может быть! Как и при каких обстоятельствах мог я допустить подобное безрассудство?
— Я хочу сказать, мой друг, что ваши глаза, ваши жесты, ваши вздохи выдают вас, что всякая пылкая страсть приводит человека к безрассудным поступкам. Он перестает владеть собой, он во власти какого-то безумия, заставляющего его изливать свое страдание деревьям, лошадям, воздуху, если рядом с ним нет разумного существа. Но, мой бедный друг, запомните вот что: очень редко случается, чтобы в подобную минуту не явился кто-нибудь и не подслушал как раз то, что не должно быть услышано.
Де Гиш глубоко вздохнул.
— Знаете ли, — продолжал Бражелон, — в эту минуту мне жаль вас; по возвращении сюда вы уже сотню раз и на сотню ладов рассказывали про вашу любовь к ней; а между тем, если бы вы даже не сказали никому ни слова, самое ваше возвращение выдает вас с головой. Отсюда вытекает, что если вы не будете следить за собой лучше, чем вы это делали до сих пор, то рано или поздно разразится скандал. Кто вас спасет тогда? Отвечайте мне. Кто спасет ее? Потому что, хотя она и не виновата в вашей любви, эта любовь в руках ее врагов будет обвинением против нее.
— Боже мой, — пробормотал де Гиш.
И снова из груди его вырвался глубокий вздох.
— Это не ответ, де Гиш.
— Я знаю.
— Так что же вы ответите?
— Отвечу, что в тот день я буду страдать больше, чем в настоящую минуту.
— Не понимаю.
— Да, вся эта внутренняя борьба истрепала мне нервы. Сейчас я не в состоянии ни думать, ни действовать; сейчас я не стою самого заурядного человека; сейчас, видишь ли, последние силы покинули меня, самые твердые мои решения разлетелись в прах, я больше не способен к борьбе. Помнишь, в лагерной жизни нам не раз случалось отправляться на разведку в одиночестве и подчас сталкиваться с отрядом в пять или шесть фуражиров; ничего не значит, начинаешь сражаться; случается, что к ним подоспеет еще человек шесть, тогда совсем озвереешь, но продолжаешь драться; но если налетит еще шесть, восемь, десять человек со всех сторон, тогда остается только пришпорить коня, если он есть, или же пасть под пулями, если не хочешь бежать. Так вот, я точно в таком положении: сначала я боролся с самим собою, потом с Бекингэмом. Теперь появился король; я не стану вступать в борьбу с королем, ни даже, спешу прибавить, если бы король оставил ее, с одним лишь характером этой женщины. О, я нисколько не обольщаю себя: попав в сети этой любви, я погибну.
— Упреки следует делать не ей, а тебе, — отвечал Рауль.
— Почему?
— Да как же! Ты ведь знаешь, что принцесса немного легкомысленна, очень падка на все новое, чувствительна к похвалам, хотя бы эти похвалы исходили от слепого или ребенка, и ты воспылал такой страстью, что готов сгубить себя. Ну, любуйся ею, обожай ее; ибо, увидя ее, никто не может не влюбиться, если только сердце его не занято другою. Но, любя ее, уважай в ней прежде всего сан ее мужа, потом его самого и, наконец, не забывай ее собственной безопасности.