Изменить стиль страницы

Тот разом побледнел под этим взглядом: он ясно прочел на лице светлейшего его маршрут в Сибирь.

Антон Васильевич струсил не на шутку.

Надо было скорее смягчить гнев властного вельможи, и, несмотря на поразившее его известие об окончательном уничтожении родной Запорожской Сечи, Готоватый нашелся и отвечал:

— Вы же, батьку, вписаны у нас казаком; так коли Сечь уничтожена, так и ваше казачество кончилось.

— То‑то, ври, да не завирайся! — более мягким тоном сказал князь.

Затем уже хладнокровно он объяснил Головатому, что он и другие прибывшие с ним депутаты будут переименованы в армейские чины и отпущены из Петербурга…

— Ты будешь поручиком…

Головатый низко поклонился, хотя две слезы скатились по его смуглым щекам.

Это были слезы над могилой Запорожской Сечи.

Головатый вышел из кабинета.

Вскоре за ним появился адъютант и объявил, что приема больше не будет.

— Это со мной уже пятнадцатый раз… — вслух сказал сановный старичок.

Толпа хлынула к выходу. Говор сделался менее сдерживаемый, а на лестнице стоял уже настоящий гул от смешавшихся голосов.

Вдруг та же толпа почтительно расступилась на обе стороны лестницы и снова притихла, как по волшебству.

По лестнице поднималась маленькая старушка, одетая в черное платье из тяжелой шелковой материи.

Это была мать светлейшего князя Потемкина, знакомая нам Дарья Васильевна.

II

В ЗИМНЕМ ДВОРЦЕ

Счастье делает людей неузнаваемыми.

То же случилось и с Дарьей Васильевной Потемкиной.

Кто бы мог в шедшей по лестнице дворца среди расступившихся почтительно сановных лиц почтенной, разряженной в дорогое платье старухе узнать бедную смоленскую помещицу, жившую в полуразвалившемея доме, где свободно по комнатам шлепали лягушки, — Дарью Васильевну, ныне кавалерственную статс–даму ее императорского величества.

Откуда взялась эта важная поступь, эта милостивая улыбка, играющая на ее губах?

Она даже как будто выросла, не говоря уже о том, что пополнела.

Все это сделало единственное в мире волшебство — счастье.

Дарья Васильевна за несколько месяцев до нашего рассказа прибыла в Петербург и поселилась в Аничковом дворце, незадолго перед тем купленном императрицею Екатериною у графа Разумовского и подаренном Потемкину.

Сам князь в нем не жил, но давал иногда в садовом павильоне дворца великолепные праздники.

С Дарьей Васильевной прибыли в Петербург и четыре ее внучки: Александра, Варвара, Екатерина и Надежда Васильевны Энгельгардт. Младшей из них было пятнадцать лет, а старшей шел восемнадцатый.

Светлейший дядя не жалел ничего для воспитания своих племянниц, и лучшие учителя и учительницы Петербурга были приглашены к ним преподавателями.

Нечего говорить уже о том, что приезжие мать и племянницы светлейшего были окружены почти царской роскошью и высшее общество столицы носило их на руках.

Все четыре сестры Энгельгардт были очень красивые девушки, и этим отчасти объясняется более чем родственная любовь к ним Григория Александровича — поклонника женской красоты.

Адъютант князя, бывший еще в зале, первый увидел вошедшую Дарью Васильевну и бросился с докладом в кабинет светлейшего.

Григорий Александрович тотчас вышел и встретил свою мать на середине залы.

Почтительно поцеловав ее руку, он повел ее в кабинет и кивнул адъютанту, давая знать, что он более не нуждается в его услугах.

Тот отвесил почтительный поклон и вышел из кабинета.

— Были, видели?.. — спросил Григорий Александрович дрогнувшим голосом.

— Сейчас от княгини… С час посидела у ней… Ничего, Мальчик поправляется, и она стала много веселее…

— Не наступил, значит, час кары Божьей… — с расстановкой, торжественным тоном произнес Потемкин.

— Что это ты, Гриц, говоришь, за что ее Богу наказывать?.. И так она без меры страдалица… Тяжело мне бывать у ней…

— С чего это, матушка?..

— Как с чего… Вот и нынче заговорила со мной о своей девочке… «Кабы, — говорит она, — жива была, играла бы теперь с Васей, — красные бы были дети…» А мне каково слушать, да знать, да сказать не сметь…

— Действительно… это трудно… для женщины, главное, сказать не сметь… — засмеялся Потемкин.

— Тебе все смешки да смешки, а мне да княгине слезки…

Григорий Александрович сделался вдруг чрезвычайно серьезен.

— А меньше было бы ей слез и горя, коли бы она знала, что сын ее жив, терпит низкую долю — неизвестно где и у кого… А это бы случилось, кабы я не вмешался и не написал бы вам тогда…

— Оно, пожалуй, Гриц, ты и прав… Но когда же ты возвратишь ей ее ребенка?.. Или он так и останется Петровским?..

— Может быть, так и останется… Я теперь об нем могу малость получше позаботиться, чем его батюшка, князь Святозаров… Кстати, видели вы его?

— Как же, видела… Просил передать тебе поклон… Веселый такой… радостный, у жены раза три при мне руку поцеловал… а она его в лоб…

— Значит… счастливы… — с горькой усмешкой заметил Григорий Александрович.

— По видимости, счастливы, только я, Гриц, здесь теперь у вас попригляделась — не узнаешь ведь придворных‑то лиц; он это улыбается, когда на душе кошки скребут; плачет, когда ему, может, скакать хочется… только Святозаровы, кажется, этому роду не подходят — простые, прямые люди, он, кажись, добряк, мухи не обидит.

— А убить человека может?..

— Что ты, Гриц, разве это было?

— Нет, я так, к слову…

— И за что ты его так не любишь, Гриц?

— Я? С чего вы это взяли…

— Не бываешь у них, а они такие ласковые да предупредительные…

— Кто ко мне да к вам не ласков да не предупредителен…

— Все‑таки…

— Что все‑таки, — горячо перебил ее князь. — Не верю я, маменька, в эту людскую ласковость, все они низкопоклонничают, так как я высоко стою, меня не достанешь… А могли бы ухватиться хоть за ногу, стащили бы сейчас вниз и растоптали бы с наслаждением, потому‑то и презираю я их всех, потому‑то вышучиваю с ними шутки, какие только моей душеньке хочется… Тут один тоже из них обыграл меня на днях, воспользовался моей рассеянностью и сфальшивил. Что мне с ним делать? Не судиться идти! И говорю я ему: ну, братец, с тобой я буду жрать только в плевки, приходи завтра… Прибегает чуть свет… Плюй на двадцать тысяч, сказал я ему… Он собрал все свои силы и плюнул, вон в тот самый дальний угол попал… Выиграл, братец, я дальше твоего носа плевать не могу! — заметил я ему и плюнул в рожу…

— Что ты, Гриц! — даже привстала Дарья Васильевна.

— В самую рожу… Что же бы вы думали? Взял деньги, обтерся… и по сей час ко мне ходит… Вот каковы они, люди…

— Не все же таковы.

— Все, — мрачно сказал Потемкин. — Значит, — вдруг переменил он разговор, — наследник выздоравливает, и княжеская чета счастлива и довольна…

— Кажись, что так, а так кто их знает…

— Конечно, они счастливы и довольны, что им! — махнул рукой Григорий Александрович.

В голосе его прозвучали слезы.

Это не ускользнуло от чуткого слуха матери:

— Что с тобой, Гриц?.. Не пойму я тебя… Кажется, счастливее тебя человека нет, а ты…

— Что я?

— Как будто не доволен ничем… Ведь уже, кажется, большего и желать нельзя…

— Вот то‑то, что вам кажется, что и счастливее меня нет, что и желать Мне большего нельзя… а между тем…

Григорий Александрович вдруг поник головой, и крупные слезы покатились по его щекам…

— Гриц, что с тобой? Ты плачешь… — вскочила в тревоге Дарья Васильевна.

Князь уже успел оправиться, тряхнуть головой и отвечал почти спокойным голосом:

— Нет, так, пустяки, это пройдет, я устал… этот прием…

— Ах, Гриц, Гриц… чует мое материнское сердце, что с

тобой что‑то неладное деется, а отчего — и ума не приложу… Сдается мне, скучно тебе одному… Жениться тебе надо…

— Жениться… мне?.. — удивленно уставился на Дарью Васильевну Потемкин.

— Да, тебе… Теперь за тебя какую ни на есть заморскую принцессу выдадут… молодую, красивую…