Изменить стиль страницы

Эмиль бросился к постели и схватил руку маркиза. Она горела огнем; но тут больной пробудился он своего болезненного забытья, а старый его слуга стряхнул с себя дремоту, навеянную усталостью или скукой, и гость с облегчением узнал, что недомогание маркиза не представляет большой опасности. Однако последствия двух дней болезни ослабили это и без того немощное и хилое тело и побуждали опасаться за будущее.

— Как хорошо, что вы приехали, — сказал господин де Буагильбо, слегка пожимая руку Эмиля. — Без вас я совсем извелся бы от тоски.

Мартен, конечно, не слышал этой фразы, но мысли маркиза каким-то чудом передавались ему, и он повторил вслед за хозяином громким, как у всех глухих, голосом:

— Ах, господин Эмиль, до чего же хорошо, что вы приехали! Маркиз очень скучал без вас.

И старый слуга рассказал, как третьего дня его хозяин собрался было отбыть на покой в свой швейцарский домик, но вдруг почувствовал озноб и «преспокойно решил, что умирает». Он захотел, чтобы его положили в этой самой комнате, хотя обычно здесь не ночевал, и отдал такие распоряжения, точно не надеялся больше подняться. Ночь прошла довольно плохо, а наутро маркиз сказал:

«Я чувствую себя лучше, все обойдется. Но я так устал, будто совершил длинное путешествие, и хочу отдохнуть. Не волнуйся, Мартен. Несколько дней отдыха, немножко покоя и никаких докторов — такова моя воля! А главное, не тревожься!»

— А так как я, конечно, тревожился, — продолжал старый слуга, — маркиз и говорит мне: «Не грусти, друг мой. Это еще не на сей раз».

— Разве маркиз подвержен таким недомоганиям? — спросил, Эмиль. — Они и впрямь серьезны? Долго ли они длятся?

Эмиль позабыл, что Мартен не слышит никого, кроме своего хозяина.

— Я дал выговориться Мартену, — сказал господин де Буагильбо, когда по его знаку дворецкий вышел из комнаты, — беднягу все равно не остановишь. Но я надеюсь, что, выслушав рассказ Мартена, вы не сочли меня трусом.

Я не боюсь смерти, Эмиль! Когда-то я даже желал ее, а теперь спокойно ожидаю. Уже давно я чувствую ее приближение, но она не спешит, и я умру так же, как жил, — не торопясь.

Я подвержен приступам лихорадки, которая лишает меня сна и аппетита. Ее, однако, никто не замечает, ибо она оставляет мне достаточно сил для тех немногих дел, какими я еще в состоянии заниматься.

Я не верю в медицину: до сих пор она не нашла средств, которые облегчали бы страдания, не разрушая основ жизни. Что бы ни предпринимала медицина, это все игра вслепую; да к тому же я предпочитаю пасть от десницы бога, чем воспрянуть от руки человека.

На сей раз я страдал более обычного. Я чувствовал, что дух мой слабеет; и без ложного стыда признаюсь вам, Эмиль, я понял, что не могу больше жить в одиночестве.

Старики, подобно детям, легко идут за новым счастьем, но, потеряв его, не могут утешиться столь же легко, как дети. Они снова становятся тем, чем были, — стариками, и умирают. Не придавайте значения моим словам: лихорадка располагает меня к излияниям. Дайте мне выздороветь, и я никогда больше не заговорю и даже не вспомню о тоске одиночества, но инстинктивно буду чувствовать ее, несмотря на мою апатию. Не считайте на этом основании, что вы прикованы к моей печальной старости. Не все ли равно, проживу я годом больше или меньше и закроет ли дружеская рука глаза того, кто был так одинок. Но раз вы вернулись, — спасибо. Давайте говорить не обо мне, а о вас. Что вы делали в течение всех этих тоскливых для меня дней?

— Я также тосковал вдали от вас, — ответил Эмиль.

— Что ж, возможно! Такова жизнь, таков человек: страдать самому и причинять страдания другим. В этом одно из великих доказательств единения душ.

Эмиль провел два часа подле маркиза, который был еще более откровенен и благосклонен к нему, чем обычно. Юноша почувствовал, как крепнет его привязанность к старику, и дал себе зарок не причинять ему впредь страданий. Прощаясь, он выразил сожаление, что позволил больному разговаривать слишком много.

— Не тревожьтесь, — ответил маркиз. — Приезжайте завтра и вы увидите, что я буду уже на ногах. Ведь истощает нас не болезнь — убивает и сушит отсутствие близкого человека, которому можно было бы открыть душу.

XX

Крепость Крозан

На другой день маркиз и в самом деле почувствовал себя настолько лучше, что даже позавтракал вместе с Эмилем. Отныне ничто не омрачало этой необычной дружбы старика и юноши, и Эмиль, памятуя недавние уверения господина де Шатобрен, не смущался больше мыслями о безумии маркиза и всей душой наслаждался его обществом.

Эмиль сдержал слово, данное господину Антуану, и остерегался упоминать о владельце Шатобрена, но зато открыл маркизу другие тайны своего сердца, ибо не мог не рассказать ему о своем прошлом и не поделиться с ним мечтами о будущем; он поведал маркизу о сопротивлении отца, которое принесло ему и, несомненно, принесет еще немало страданий, пусть на время они и поутихли.

Господин де Буагильбо одобрил намерение Эмиля оставаться почтительным и покорным сыном, но удивлялся рвению, с каким господин Кардонне старался заглушить естественные склонности и порывы юноши, столь трудолюбивого и так счастливо одаренного природой.

Маркиз верил, что способности и интерес Эмиля к сельскому хозяйству свидетельствуют о благородном и достойном призвании, и нередко думал, что, выпади ему счастье иметь такого сына, он еще при жизни сумел бы найти применение своему огромному состоянию, которое предназначал для бедных в будущем, но не знал, как использовать в настоящем.

Не раз он, вздыхая, думал: «Благословенна участь человека, у которого есть сын, друг, преемник, способный плодотворной деятельностью и талантами внести свою лепту в дело его жизни».

В глубине души он осуждал господина Кардонне за то, что тот употребляет во зло силы и средства, дарованные ему богом, чтобы делать добро, и видел в отце Эмиля слепого и упрямого тирана, который чтит деньги превыше всего — превыше счастья не только других людей, но и собственного сына, как будто человек — раб материальных благ, а не слуга истины.

Господин де Буагильбо не был чрезмерно религиозным. Эмиль полагал даже, что он слишком равнодушен к вопросам веры. Говоря: «Я верую в бога», маркиз отнюдь не подразумевал под этим: «Я поклоняюсь ему». Когда в минуту наивысшего подъема, на какой только маркиз был способен, мысль его возносилась к творцу вселенной, он не молился, он как бы воздавал ему должное и говорил: «Имя его — премудрость», а когда Эмиль добавлял: «Имя его — любовь», старик пояснял: «Это одно и то же», — и был прав.

Эмиль не находил нужных возражений, но по тому, какой упор делал маркиз на величие божественного разума и логики, юноша чувствовал, что маркизу чужд тот горячий восторг перед неисчерпаемой благостью всемогущего, каким всегда было переполнено его собственное сердце. Зато когда несчастья, человеческие слабости, низость и все зло мира слишком явно опровергали идею милосердного провидения и Эмиль падал духом — тут воззрения старого философа одерживали верх.

Маркиз никогда не испытывал сомнений, да и не мог их испытывать. Ему не надо видеть, чтобы знать, говорил он не раз, и долгая чреда бедствий, обрушивающихся на наш грешный мир, не могла поколебать в его глазах извечный нравственный закон, как не могут набегающие на солнце тучи изменить закон физический.

Эта безропотность объяснялась отнюдь не смирением или кротостью, ибо, по словам маркиза, перед личными невзгодами он склонялся лишь внешне, но считал вселенную носительницей фатального оптимизма, и вера эта была наиболее отличительной чертой его ума и характера, хотя и противоречила его личному пессимизму.

— Взгляните, — говорил он, — логика есть во всем! Она бесконечна в божьих творениях, но несовершенна и неуловима в каждой отдельной вещи, ибо каждая вещь конечна, в том числе и сам человек, хотя он — наиболее разительное выражение бесконечности в нашем маленьком мире. Ни один человек не может постичь безграничной премудрости — разве только как понятие отвлеченное, ибо, сколько бы он ни искал ее в себе или вокруг себя, он не может никоим образом ее уловить и доказать. Вы часто называете меня логиком — согласен. Я люблю и ищу логику повсюду. Я чувствую в ней огромную потребность, и все, что ей чуждо, не мило моему сердцу. Но логичен ли я в своих поступках и побуждениях? Менее, нежели кто-либо другой. Чем больше я себя изучаю, тем большую бездну противоречий и беспорядочного хаоса обнаруживаю в своей душе. Что ж! Я лишь частный пример того, что представляет собой человек вообще; и чем нелогичнее я в своих собственных глазах, тем яснее ощущаю веяние божественной логики над моей головой. Я заблудился бы без этого небесного компаса и опрометчиво возложил бы на вселенную ответственность за собственную немощь.