Изменить стиль страницы

Кучевский покосился на свой сейф, вздохнул:

— И я вот не смог остаться. Из-за него... Вы знаете, я в жизни всегда чего-то не могу. Всегда куда-то не поспеваю. Хочу, а не поспеваю. Другие меня обгоняют, даже если я тороплюсь. Не буквально, в переносном смысле, конечно. Так почему-то складываются обстоятельства. Не странно ли? Впрочем, все это не то, мелочи, никому эти эмоции не интересны. На первом плане теперь война, человек как индивидуум стерт, потерян в этой ужасной, кровавой неразберихе.

— А вот это вы напрасно, — Федосеев подсел к ним. — Война всегда выявляла яркие индивидуальности. Настоящий человек останется настоящим в любой обстановке. И все эти чувства, эмоции и прочее, о чем вы говорите, будут при нем всегда.

— Да, но происходит и заметное торможение. Диаграмма мыслей наших, если так можно выразиться, бесспорно сужается в военное время, острие ее направлено к одному — как сделать, чтобы все это как можно скорее кончилось.

— Ну и хорошо! — сказал Федосеев. — И правильно! О прочем потом подумаем, будет время.

— В чем-то вы правы. Но ведь нельзя остановить движение мысли, оно, как вы знаете, носит поступательный характер.

— Мысль никто и не останавливает. Если какая-то мысль, скажем, есть у вас — она и останется, и будет развиваться в любой обстановке. Но если ее нет — жаловаться, увы, не на что, да и не на кого...

— В последнем случае я, безусловно, с вами согласен.

— А в первом?

— Не совсем. Я вот, к примеру, вел исследовательскую работу по истории своего края. На редкость интересную и важную работу. Несколько лет вел, заметьте. Началась война — и все пошло прахом.

— Ничего, подождет ваша работа. Сейчас есть дела и поважнее. — Федосеев усмехнулся: — Но вы все же можете предъявить свой личный счет.

— Кому, позвольте спросить?

— Как и все мы: фашизму, Гитлеру!

— Да, — помолчав, задумчиво сказал Кучевский. — Здесь никаких разногласий быть не может.

Корпус катера вибрировал, позуживал от быстрого хода, от напряженной работы моторов. Стегали брызги в иллюминаторы. Татьяна Ивановна укрыла Ульянку чьим-то бушлатом.

— Вы бы и сами прилегли, — сказал ей Федосеев, взглянув на часы. — Полпути только прошли.

Она подняла на него глаза, ища успокоения.

— Нет, нет... Что же там будет? Они прорвутся?

Федосеев подумал, что, быть может, мужа ее, капитан-лейтенанта Крайнева, уже и в живых нет, а она вот надеется, конечно, и сколько еще будет ждать и надеяться — трудно представить.

— Вы же сами знаете, Татьяна Ивановна, что значит идти на прорыв в таком положении. Вы — жена командира корабля...

— Да, да, конечно, знаю, — поспешно согласилась она, как бы извиняясь за неуместный вопрос.

— Ну, зачем вы так? — Кучевский с укором посмотрел на него.

— Послушайте, вы сколько на флоте служите? — обозлился Федосеев.

— Два месяца. Я ведь из учителей. Но это не имеет значения.

— Имеет! Вы без году неделю на флоте, а Татьяна Ивановна — шесть лет! Поняли что-нибудь?

— Я не о том, — мягко возразил Кучевский. — Я ведь о том, что по-разному можно сказать.

— Зачем? Мы знаем, в каком положении оказались моряки с тральщика. Чего же здесь кружева-то вить?

— Даже о смерти человека можно-по-разному сообщить его близким. Все дело в такте, в заботе о людях, в бережном отношении к ним.

— Суть-то одна!

— Одна, да не совсем. Вот, скажем, погиб у вас на глазах человек. Вы пишете его жене: «Уважаемая Мария Петровна, вашего мужа вчера разорвало в клочья снарядом, сам видел». И все.

— Какие страсти вы говорите, Евгений Александрович! — поежилась Татьяна Ивановна.

— Погодите, не волнуйтесь, голубушка, — успокоил ее Кучевский. — Это ведь так, условно. А можно написать и по-другому: «Уважаемая Мария Петровна. С глубокой болью сообщаем вам о героической гибели вашего мужа и нашего боевого друга-однополчанина, вместе с которым мы прошли сотни километров по фронтовым дорогам...» И так далее. Заметьте, ни в первом, ни во втором случае нет и доли вымысла, все именно так и было. Суть, как вы говорите, одна: человек погиб. А как донесено это до близких его — великая разница... Но это, разумеется, пример из крайних. А ведь подобные явления, в различных аспектах, конечно, существуют на каждом шагу. — Кучевский поискал что-то глазами, махнул рукой. — Ну, скажем, возьмем ваш торпедный катер. Он построен, вот мы плывем на нем домой.

— Идем, — поморщился Федосеев.

— Хорошо, идем. А как его строили? В согласии между собой мастеровые были или, напротив, в раздоре? Может быть, еще проектируя его, люди насмерть переругались, врагами стали. Вам это безразлично?

— Абсолютно! — усмехнулся Федосеев.

— А вам, Татьяна Ивановна?

— Пожалуй, нет. — Татьяна Ивановна с любопытством взглянула на Кучевского, не совсем еще понимая, куда он клонит, но с интересом следя за его мыслью.

— И мне — нет! — воскликнул Кучевский. — Но, надеюсь, вам небезразлично, товарищ командир, как складываются отношения между моряками вашего экипажа? Почему же вас не волнуют отношения между другими людьми — теми, кто строил ваш катер, или теми, кто строит заводы, растит хлеб? Выходит, вам небезразлично только то, что в той или иной мере касается непосредственно вас самих. Так прикажете вас понимать?

— Это философия ради философии, — отмахнулся Федосеев.

— Ничего подобного, любезный! — Кучевский с некоторым вызовом взглянул на него: куда девались его робость, стеснительность? Это был совсем другой человек, готовый, судя по всему, постоять за себя.

— Скажите-ка мне лучше — за что вы, а я скажу вам — за что я.

— Я за то, дорогой лейтенант, чтобы среди нас, людей, в любом деле присутствовала гармония.

— Но ведь ее нет! — победно воскликнул Федосеев.

— Конечно, нет, — поморщившись, согласился Кучевский. — Однако судьба ее целиком в наших руках. Основа ее в том, насколько мы ценим, любим, бережем друг друга. И если это каждый из нас поймет...

— Наступит золотой век, вы хотите сказать? — усмехнулся Федосеев. — Как бы не так! Ждите у моря погоды!

— В том-то и дело, что ее не ждать надо, а самим делать. Каждому свою долю, какая по плечу. А в результате: с миру по нитке — голому рубашка.

— Евгений Александрович, по-моему, прав, — сказала Татьяна Ивановна. — Он имеет в виду стремление человека к высокому самосознанию, к идеалу.

— Совершенно верно, — подтвердил Кучевский.

— Возможно, — Федосеев поднялся, одернул китель. — Но я — человек военный, человек действия. Если меня кто-то бьет, я не могу расшаркиваться перед ним. Как же быть в таком случае с вашей гармонией?

— Вы опоздали, — вежливо улыбнулся Кучевский. — Когда бьет — поздно задумываться о гармонии. Чтобы до этого не дошло, надо раньше позаботиться. Это как урожай: что посеешь, то и пожнешь. С той лишь разницей, что посев этот должен длиться столетиями, не прекращаясь ни на один день. И, как вам известно, многие просветители, представляющие самые различные народы, посвятили этому всю свою жизнь. И не напрасно, заметьте!

— А вы упрямый человек, — заметил Федосеев. — Не ожидал, признаться. — А сам подумал: «И здесь у тебя свой подход, своя гармония. Ну и ну! Да и не такой простак: ишь, в какие словесные дебри забрался, а ведь это для того, чтобы Татьяну Ивановну от мрачных мыслей отвлечь. Преподавать бы тебе эстетику какую-нибудь, а не на флоте служить...»

Крышка люка вдруг резко откинулась, показалось встревоженное лицо радиста Апполонова.

— Товарищ лейтенант, немецкие катера с левого борта! На сближение идут. Справа — два транспорта и сторожевик!

— Вот вам и гармония! — на ходу бросил Федосеев, натягивая фуражку. — Татьяна Ивановна, если что — не обессудьте...

— Нас здесь нет, — сказала она понимающе.

— Из кубрика не выходить! — Федосеев загромыхал сапогами по трапу, захлопнув за собою люк.

Он взбежал на мостик, схватил бинокль, хотя и так было видно: из-за недалекого мыса выходили два больших транспорта и сторожевик. Они направлялись вдоль побережья. А шестерка катеров, расходясь веером, забирала мористее, охватывала торпедный катер полукругом.