Изменить стиль страницы

— Ай да парень! — Кузнецов тоже рассмеялся. — Ох, хитрец! Что ж, значит, расчет наш опять в полном комплекте. Хорошо, как раз к делу... Разворачивайся, Головин, давай назад и притормози у той лощинки. Кажется, лучше места не найти для подъема.

— Пожалуй.

«Студебеккер» круто развернулся, нащупал колесами свою же колею и помчался по ней, утопая в кустарнике по самые крылья. У лощинки Головин придержал его.

Кузнецов распахнул дверцу, прислушиваясь:

— Заглуши-ка мотор.

Тихо стало вокруг, лишь дождик со снегом шелестел по капоту и крыше кабины. Но вот в эту тишину вплелись приглушенные пулеметные и автоматные очереди: на другом склоне высоты шел бой. Судя по всему, пока спокойный бой, будничный. Тонкий пласт тумана слизнуло с макушки ветром, и теперь хорошо стало видно, что лощинка уходит до самого верха, выгрызая в гребне неглубокий овраг с пологими скатами.

— Слышишь? — спросил Кузнецов, оглядывая лощинку и уже думая о ней как о возможном месте для позиции. На самом гребне орудие окажется на виду, хотя обзор с него, конечно, и дальше и лучше. Здесь же можно будет укрыться.

— Слышу, — отозвался Головин, — стреляют. Должно, бой идет. Но не очень жаркий.

— Вот-вот, давай скорее к дому.

— Хорошенький дом, — усмехнулся Головин. — Прямо хоть на печку блины трескать.

— Не нравится — на высоте другой присмотрим, покомфортабельней. Вид, так сказать, сверху. До моря еще далековато, а то можно бы и с видом на море. А, Головин?

Тот в ответ только головой покачал: ну, командир...

Через несколько минут «студебеккер» остановился возле орудия, и Кузнецов спрыгнул с подножки-навстречу Глазкову.

— Орудие, боекомплект, паек, вода?

— Все готово, командир. Сименцов по приказу явился. И радист прибыл с рацией.

— В самый раз. Цеплять орудие, сейчас же выступаем.

— Есть!

Взводному и Корякину Кузнецов рассказал, что приглядел лощину, будет подниматься по ней и чтобы они шли следом, но не слишком близко — черт знает, залетит какой-нибудь шальной снаряд, наделает беды. Авиации бояться нечего — погода для немцев нелетная.

— А там, наверху, — он кивнул на высоту, — по обстановке. Разрешите, товарищ лейтенант, действовать? Время...

— Давайте, — распорядился взводный, забираясь в кабину корякинской машины. — Мы идем следом. Трогайте!

— Порядок! — Кузнецов стянул с головы шлем, улыбнулся радисту, сидящему рядом в кабине, только сейчас разглядев его: — Что-то ты уж больно молод, парень, а?

Тот смутился, точно виноват был в своей молодости, поправил на коленях рацию — деревянный зеленый ящик с широким брезентовым ремнем. Пожал плечами:

— Послали вот.

— Ты с какого же года? — спросил Кузнецов, стараясь не обидеть. Был радист действительно молод, совсем мальчишка — тонкая шея далеко высунута из шинельного ворота, голый, не тронутый бритвой подбородок, чистые и светлые, как речные голыши, глаза...

— С двадцать седьмого. Прошлой осенью призывался. На курсы сперва послали, а теперь вот сюда — на войну, к вам.

— Ого! — присвистнул Головин. — Прямо уж так сразу и на войну? Ну, берегись теперь фашисты — главные силы подошли из России. Да ты не обижайся, это так, к слову.

Радист, прикусив губу, молчал, глядел, как и другие, вперед, на бегущую сквозь кустарник колею.

— А как же? — не унимался Головин. — Считай, по возрасту-то отцы и дети воюют. Такие дела, брат... Вот у нас в дивизионе с девяносто пятого года есть мужики. В прошлом веке еще родились, Цусиму помнят мальчишками, «Потемкина». А революцию и гражданскую уж своими руками делали. Даже не верится, ага. А тут — ты. Подумать только...

Радист незаметно шмыгнул носом: слова шофера произвели впечатление.

— А ты сам-то с какого, Головин? — спросил Кузнецов, чтобы слегка приземлить его.

— Я? С двадцать четвертого. Но тут другое...

— Старик уже, — засмеялся Кузнецов. — Молодой старик.

— Старик не старик, а третий год воюю. А фронтовые года втрое дороже, сами знаете. Кто доживет — зачтутся. Ну, а кто не доживет...

— Повоевал хоть немножко? — Кузнецов положил руку радисту на плечо, успокаивая.

— Самую малость, товарищ командир, — смущенно отозвался радист. Он не знал звания Кузнецова — на том была танкистская куртка без погонов, потому смущался еще более.

— Ничего, это уже кое-что. Остальное быстро наживешь. Главное первый раз, а там пойдет. Как тебя величать-то?

— Тимофеем. — Радист встрепенулся вдруг, сообразив, что оплошал. Но уж больно доверчиво вел с ним разговор командир. — Рядовой Тимофе...

— Ладно, ладно. Откуда сам-то?

— Саратовский. Извините...

— Хорошо у вас там, должно быть, весна скоро, степи зацветут.

— Зацветут, — вздохнул радист. И улыбнулся: — Красиво...

Головин заметно сбросил скорость.

— Лощина, товарищ старший сержант. Поворот?

— Да. — Кузнецов распахнул дверцу, вылез на подножку, дал корякинской машине, идущей следом, отмашку: дескать, иду влево, держи дистанцию. Сел опять на сиденье, натянул потуже шлем, радисту бросил: — Рацию, Тимофей, крепче держи. — И водителю: — Ну, теперь твое слово, Головин. Давай!

Машина свернула в лощину — она сразу уходила на подъем, — сердито и мощно взревела двигателем и ринулась на высоту, задрожав от напряжения.

Стрелки на приборной доске приплясывали, «студебеккер» слегка лихорадило на невидимых кочках, припорошенных серым снежком, заваливало с борта на борт — лощина оказалась узковатой и не такой уж ровной, какой виделась снизу, от подножья. Но пока все шло как надо, и Головин, слившись с баранкой, не выказывал никаких признаков тревоги. Вдруг, когда уже одолели больше половины высоты и до гребня, казалось, рукой подать, по крыше кабины забарабанили.

— Жми, жми! — крикнул Кузнецов шоферу, выбираясь на подножку. Останавливаться никак нельзя, машина набрала хороший ход, лезла и лезла ввысь. — От, черти! Да куда же их понесло! — Он увидел: корякинская машина поворачивала влево, выбиралась из лощины по небольшому, пологому ее склону, таща за собой орудие. Метров на пятьдесят она приотстала, как и условились. Но зачем же поворачивать? Кузнецов погрозил кулаком: какого черта! И тут же увидел взводного, тот стоял тоже на подножке и махал рукой жестикулируя: вы, дескать, давайте лощиной, а мы на самый гребень двинем.

Хорошая, мощная машина «студебеккер», но дважды пришлось артиллеристам помогать ей всеми силами. Фыркали из-под колес фонтаны грязи вперемешку со снегом, месили эту грязь кирзачи, вздувались лица от напряжения.

— Давай, соколики, давай! — орал Глазков, налегая могучим плечом на борт. Казалось, перед такой силищей, как у него, вряд ли и танку устоять. — Нажимай, глухарики! Наддай пылу!

Заражаясь его злым азартом, что есть мочи наваливались ребята с обоих бортов, и Головин, высунувшись из кабины, тоже что-то орал, но его слова пропадали в реве мотора. А корякинская машина тем временем довольно спокойно выбралась из лощины, ушла влево и поднялась на самый гребень. Было видно, как она там разворачивается, устраивается, знать, на позиции.

— Навались! — ревел Глазков, и этот его рев словно и в самом деле помогал: оба раза «студебеккер», слегка помешкав, все же вырывался из слякоти, рывком уходил вперед.

Когда наконец взобрались наверх, Кузнецов, оглядевшись, выбрал позицию для орудия. День, и без того серый и неуютный, стал увядать: в конце февраля сумерки наступают скоро. Видимость была неважная, по ту сторону высоты местность лежала почти ровная, а дальше за ней зубчатым темным заборчиком стоял лесок. Орудие отцепили, установили на подровненной площадке, надежно вкопали сошники, подтащили ящики со снарядами. Утопленное в лощине, оно вряд ли могло быть замеченным немцами, во всяком случае, на первых порах, а вот корякинское метрах в ста выделялось на гребне, и Кузнецову это сразу не понравилось, хотя он и понимал, что обзор у него побогаче.

Окопы Бурова рваной полосой вытянулись пониже, на склоне. Бой притих, немцы и буровцы лениво перестреливались, ничто, казалось, не предвещает серьезных перемен. Но когда Кузнецов спустился к ним, из окопов навстречу ему донесся радостный крик: