Изменить стиль страницы

Рыгин прошел мимо них, как мимо пустого места.

Зашли в следующую комнату, темную, безуютную. Здесь был тяжкий воздух. Окна занавешены. Валька по–хозяйски отвернул огонек на керосиновой лампе, висящей над столом.

Из–за занавески, разделявшей комнату, робко выглянул тощенький старичок, взглянул на Стрельцова, перевел взгляд на Вальку, заулыбался, весь вдруг даже задрожал от неописуемого удовольствия видеть Рыгина.

— Этот — со мной, Семеныч… — сказал Валька, задвигая старика опять за занавеску.

Стрельцов огляделся. Стол. Десяток табуреток, разбредшихся по комнате. В углу — какие–то мешки. У противоположной стены — перекосившийся драный диван.

Стол был изрезан. Резали его и просто так, резали и художественно: сердце, пронзенное кинжалом, повторялось раз пять, кроме того, кинжал, обвитый змеей, был изображен, женские бедра, могилка с крестом… «Нюрка — курва!!» — было также вырезано глубоко и убедительно. Многие считали долгом оставить свое имя. Кличек было мало: Бозя, Калган, Цыпа и Родимчик. Клички Стрельцов запомнил.

За занавеской шептались.

— Но это же тебе не всякий дом! — Семеныч вдруг тоскливо возвысил голос.

— Поговори, поговори! — угрожающе ответил Валька.

Семеныч быстро, угодливо, но не без укоризны залопотал что–то снова. Стрельцов услышал немногое:

— …Хорошо, хорошо, но, Валетик! Мне — шестьдесят восемь, я видел знаешь сколько народу? Ты и на Невском столько не видел. Нельзя так, Валетик. Я верю, верю, верю, конечно!

Рыгин вышел из–за занавески злой. Сел, посмотрел на ходики.

— Сейчас все сделает, старая падла! — И тотчас же чрезмерно искренне и ясно улыбнулся, показав все свои золотые зубы: — Серьезно говоришь: три четверти фунта в день? Да разве ж можно прожить? Да еще сестра. Да еще мать.

— Мать свой паек получает. В школе.

— М–да… — скучно протянул Рыгин, без уверенности полез в карман. Вынул тряпку. В ней было что–то тускло–желтое, похожее на расплющенный металлический стакан.

— Да ты возьми, возьми! Подержи… Погляди, какой он, этот золотой демон, гений, что ли…

Сам смотрел на металл без особого выражения, почти равнодушно.

— Это, Ванька, золото! Можешь, если захочешь, и ты такое поиметь. Вроде железяка, верно? А вот сейчас старик принесет и посмотришь: вот за такой кусочек–откусил я ему — ты нажрешься, как тебе и не снилось.

И правда! То, что ел потом Ваня Стрельцов, не только все его ожидания превзошло (он ждал от силы полбуханки хлеба) — такого он и до революции–то вдоволь не едал.

Что за роскошное, грубое разнообразие было перед ним на столе!

Нежно подкопченная ветчина соседствовала с круто соленным салом. На квашеной капусте небрежно возлежали какие–то куски рыбы, янтарно светящиеся.

Желтовато–зеленый, словно бы заплесневелый сыр валялся в одной помятой железной миске с кусками жареной курятины.

Отваренная картошка дымилась сама по себе, а рядом с ней лежал кем–то надкушенный кусок шоколада (в этом Ивану почудился какой–то жест неудовольствия со стороны хозяина). Открытая банка консервов стояла уважительно–отдельно. Это были омары, запах которых Ивану не понравился.

И хлеб лежал! Хлеб, небрежно наструганный крупными движениями хорошо отточенного ножа, — много хлеба.

Он был голоден, Стрельцов. Он был хронически голоден все последнее время. И все последнее время ему снились голодные сны, только голодные… И конечно же он захмелел. Как никогда не пьющие: все слова запоминает, а глаза — мутные.

Валет же пьянел умело, с радостной готовностью. И разговор вдруг посыпался из него. Иван не сразу и понял, что хочет от него бывший одноклассник.

— Эт–то вроде ом–мары, не помню, не люблю, не вкусно. А вот капустец — это да! — Со смаком хряпал сочную капустную крошенину, набив ею полный рот. — Но ты мне, Ванька, сразу говори: хочешь или не хочешь? Да ты выпей! Или я другого человека найду, а тебя — вжжи–ик! — ну, я это шучу. Выпьем лучше!

Опять вынимал из кармана тряпку с золотом.

— …Ты мне скажи, Ваньк, скупой я или не скупой? Честно! Мне вот этой желтизны — килишко. Тебе, ладно уж, по старой дружбе, — пятую часть! Знаешь, сколько можно будет всего купить? Весь Васильевский остров месяц будешь кормить! Да ты пей–жри — Валет не жадный. А работы тебе — всего ничего, Стрельцов. Походить куда надо. Поглядеть что надо. На стреме постоять. Свистнуть, когда надо.

— Так я же, Валет, друг дорогой, свистеть не умею! Ты что, забыл? Еще смеялся надо мной, помнишь?

— Помню, — милостиво сказал Валет, хотя и не мог этого помнить.

— Да и вообще, Валь, не сумею я…

— Не хочешь — не надо! Все. Снимай сидор! Соберу я тебе милостыньку, и хряй отсюда! Сейчас хозяин придет. Если ты мне ни к чему, то ты и есть — ни к чему! Обойдусь без сопливых. Все.

«Милостыня» Ивана обожгла.

— Ишь ты! Как говоришь–то: «Хо–озяин»! — произнес он со злостью, уже пьяной. — Сейчас — в холуях, что ли? «Хо–озяин идет!»…

Глаза у Рыгина сузились:

— А кто он, мой хозяин, знаешь?

— Не знаю, плевать я на него…

— А «Ваньку с пятнышком» — тоже не знаешь, не слышал?!

— Да убей меня бог, не знаю!

Стрельцов пошел на попятный. Он почувствовал вдруг за словами Рыгина такую бездну свирепого лакейства, что понял: не вспомнит Валет, пыряя его ножом, за–ради чего приводил к Семенычу гимназического своего однокашника.

— Ага! Не знаешь… — удовлетворенно начал Валет про Ваньку–хозяина. — Ну, так вот… — Но вдруг глянул на ходики и заспешил: — Все! Ладно! Давай твой сидор! Мне здесь тоже не светит быть.

Запихивая в холщовый заплечник, который носили в те дни чуть ли не все петроградцы, оставшуюся еду, Валет говорил:

— Баба у меня тут, княжна. Че–е? Не веришь? Я те говорю: княжна… настоящая! Надо кормить?

— Любит небось тебя…

— А как, скажи, меня любить не будешь, если я ей — через день — и курятинки, и картошечки, и хлебушка, и омаров этих вонючих?.. — Засмеялся, еще раз глянул на часы и вскричал: — Все! Мотаем!

Его испуг перед неведомым «хозяином» передался и Ивану. Они быстро выскочили. Куда–то побежали — другим путем.

— Как–нибудь забегу, все! — Валет хлопнул Стрельцова по плечу. — Тебе идти сюда, а мне — туда! Все!

Стрельцов побежал, однако, не «сюда», а за ним, скрытно. Заметил дом, куда зашел Валет. А потом только отправился к Шмакову рассказывать о своих приключениях.

Первое, что сделал Шмаков, — это скомандовал отбой операции, которая уже планировалась, — операции по аресту тридцати гостей Боярского.

***

Когда закончили обсуждать, что нужно было бы предпринять, коли появились новые возможности, Стрельцов спросил:

— Ну а это?

— Что ж… — ответил Шмаков. — Считай, что это твой трофей. Не возражаешь?

— Возражаю! Прикажете мне одному все это жрать? — Почему «одному» и почему «жрать»? Кушай, Ваня. И семью накорми. Сестренка в кои веки наестся…

— А у вас, выходит, семей нет? — В эту минуту Иван больше, чем всегда, походил на мальчишку. — И конечно, они у вас одними только белыми булками питаются?

Он почувствовал, что расплачется, самым позорным образом разревется, если ему откажут. (Должно быть, только сейчас приходила разрядка тому напряжению нервов., которое он испытал там, на хазе Семеныча…) Шмаков поглядел внимательно:

— Ну, коли так… Дели! Поскольку продукт в качестве вещественных доказательств выступать не может, приказываю употребить по назначению! Доволен теперь?

— Доволен… — Стрельцов отвернулся и вдруг нервно хохотнул.

Разделили. Каждый завернул свою долю в холстину вместе со служебным пайком, который был тоже неплох в тот день: фунт хлеба, четыре большие, только слегка подмороженные, картошины и две селедочные головы.

— Почему, Шмаков, медлишь с арестом Боярского и его компании?

— Операция была назначена на завтра, но…

— Почему ты говоришь «была назначена»? Ты шутишь? В Питере действует контрреволюционная банда. Положение на фронтах сам знаешь какое. А у тебя на воле гуляют…