Изменить стиль страницы

В руках он держал огромный букет роз. Я угадала тотчас же — букет, предназначенный другой, по тому, с какой поспешной готовностью он подал его Марье Васильевне. Она протянула руку, смущенная, девичья улыбка открыла ее губы. Эта женщина любила.

Жена, мать, человек — все исчезло, умерло,— осталась только любовь. И до чего же жалким рядом с ней показался мне Тесьминов! У мужчины всегда виноватый вид, когда он знает, что безразличная ему женщина его любит, хотя бы он никогда и не обольщал ее своей любовью.

Мне захотелось подойти и ударить его по щеке.

Сейчас я понимаю, что это желание было глупо, что, в сущности, он ни в чем не виноват. Мы не в силах любить по заказу. Но тогда во мне возмутилась женщина, а может быть, даже человек. Непостижимо, как можно пройти мимо такой любви.

Они ушли под руку, тесно прижавшись друг к другу. Как два любовника, которые боятся потерять лишнюю минуту близости. Но они не любовники. Теперь я это знаю. И никогда ими не будут. Тем тяжелее ее грех, ее ноша. Слыть в глазах людей романтической любовницей, каждой каплей крови желать этого и все же оставаться чужой любимому человеку — непереносимо. Что их связывает, вернее, что заставляет его жить о бок с нею? Если она не говорит ему о своей любви — он все же должен ее чувствовать. Это жестоко.

Неделю тому назад она уезжала в Москву к мужу. Вызвал ли он ее, или она сама решила бежать к нему… Не знаю. Но она вернулась еще более раздавленной.

Я спрашиваю себя — благодарить ли мне судьбу за то, что она меня лишила способности так сильно чувствовать. А все-таки мне чуть-чуть по-женски завидно. В тот же день вечером мне снова довелось быть свидетельницей этого странного романа. Я вернулась из «Кириле» после ужина раньше обыкновенного. Муж остался там доигрывать партию в шахматы. Не зажигая огня, я разделась, села в кресло и, перебирая косы — вместо четок, загляделась на луну. Через настежь распахнутую дверь на балкон мне виден был край неба, море с лунной дорогой, черные острия кипарисов. Я не услышала, как на балкон вышли Марья Васильевна и Тесьминов. Уверенные в том, что нас нет дома, они заговорили вполголоса, но достаточно громко для того, чтобы я могла их услышать от слова до слова.

Первым моим движением было встать, закрыть двери, дать о себе знать, но так как они начали свой разговор значительно раньше того, что я их услышала и мое предупреждение лишь смутило бы их, я осталась недвижимой. К тому же такая скрытая нескромность простительна женщине, да еще претендующей на звание беллетриста.

Характерный тесьминовский профиль из трех острых углов — лба, носа и подбородка — виден был ясно на фоне посеребренного неба. Марья Васильевна все время оставалась в тени. Один только раз мелькнул черный силуэт ее руки, протянутой к Тесьминову и тотчас же беспомощно упавшей.

— Все это так,— продолжал Тесьминов,— но, в конце концов,— в чем твоя мука? Ты сама уверяла, что в этот приезд в Москву тебе удалось найти с мужем общий язык, договориться. Вы поняли, что любите друг друга, несмотря ни на что, и расстаться не можете. Ты простила ему его, назовем, «ошибки», он поверил в чистоту наших отношений. Из-за чего же еще угрызаться? Мои чувства к тебе давно тобою проверены — я никогда не обманывал тебя… Ты знаешь, что и не мог дать большего… а все же — это преданная, верная любовь… ведь не одну только страсть мы называем любовью. Отказаться от тебя как человека мне было бы очень трудно… Но я устал, запутался, ты это знаешь не меньше моего… перед тобой весь этот год я был как на духу… Так дай же мне прийти в себя, не дергай…

— Ты уходишь от меня…

— Как?

— Ты стал другим. Я тебя не узнаю после приезда… совсем чужой… с чужими…

— О чем ты говоришь? Чужой — с чужими… что это значит?.. У тебя нервы… Иди на люди, как я, попробуй развлечься, отвлеки свои мысли…

— Не могу.

— Почему?

— Потому что мне все противны. Мне не о чем разговаривать с людьми. Я забыла, как это делают. Мне скучно с ними, я их не слышу. Когда ездила в Москву, побыла с Мишей, мне казалось, что все утихло, что я могу по-прежнему жить для него, для детей. Я говорила ему о тебе совершенно спокойно, потому что сама верила, что ты мне только друг… Теперь не могу верить…

— Что же делать?

— Не знаю.

— Уехать?.. Я уеду.

Она не отвечала долго, потом едва слышно:

— Я не переживу этого…

В его голосе прорвалось раздражение. Он произнес по-мужски тупо и жестко, пытаясь этим отгородить себя:

— Не по-ни-ма-ю!

И все же после паузы, видя, что она молчит, точно оправдываясь, начал снова, по-мальчишески обиженным тоном:

— Вы оба с мужем истерики. Вы мучаете друг друга отчаянными телеграммами, трагическими письмами и сами не знаете, чего вам нужно. Устраиваете бурю в стакане воды, но ни на что не можете решиться. Если не в силах склеить совместную жизнь — разойдитесь. Но зачем же трагедии? Он считает меня пустым, легкомысленным человеком без принципов, но, право же, я во много раз честнее с самим собой, чем он…

Она перебила его с болью:

— Ах, да разве дело в нем?

— А в ком же?

Он тотчас понял, насколько был опасен для него этот вопрос, и мгновенно смолк — профиль качнулся — долгие минуты виден был только черный овал его затылка.

Вот тогда мелькнула ее рука и раздался придушенный плач.

Босая, в одной рубашке, забыв осторожность, я кинулась к выходной двери. К счастью, в ту же минуту раздались шаги мужа. На балконе тотчас же все затихло.

Сейчас пишу тебе это как некий беллетристический экзерсис, а все не могу успокоиться. Я не перестаю о них думать. И самое раздражающее во всей этой истории то, что я не знаю, кто же, в конце концов, из них виновен. Мы всегда успокаиваемся, когда можем вынести приговор. Здесь же я бессильна. Мне даже начинает казаться, что виновата я. Незачем было подслушивать. Нет, серьезно, должен же кто-нибудь быть виновным!

А не виноваты ли мы все — пережившие старые формы брака, семьи, перешагнувшие через них, но не сумевшие найти новые и заблудившиеся?

Но это уже не моя область. Пусть займутся этим моралисты. Хотя, кажется, теперь таковых упразднили. Ну, тогда общественники. Перестраивать так перестраивать, черт возьми!

Ты замечаешь, какие успехи я начинаю делать в «новом» стиле?

Целую тебя в благодарность за терпение, с которым ты прочла мою мазню.

Твоя Лида

P. S. Как твое здоровье? Когда собираешься в Крым? Как успехи в кино Всеволода?

XII

Марья Никитична Вострова — уборщица в санатории — Антону Герасимовичу Печеных

«Кириле», 27 мая

Вы меня, товарищ, не тискайте, а ежели еще будете тискаться, заведующему пожалуюсь. Я тоже сознательная и могу вполне выслушать ваши объяснения насчет душевного состояния, а руками прошу не чепаться. Ответ положите в каменную вазу, которая в розовой беседке.

Маруся
XIII

Студент Павел Ефремов, племянник Угрюмова,— Марии Васильевне Угрюмовой в Ай-Тодор

Москва, 21 мая

Маня,

Вам пишет человек с больной, замученной, отравленной душой, переживающий непереносимое. Вы знаете, как незаслуженно жестоко поступила со мною Катя, и Ваша капля яду была влита в ту чашу, что не минула меня.

В это дикое, безумное время, в этом омуте грязи, лжи, низости, в котором я барахтался и едва не задохнулся,— только один человек глубоко понимал меня, говорил мне правду, поддерживал во мне остаток уходящей воли, удержал от преступления, открыл мне глаза на многое — мой дядя, мой друг, а Ваш муж Михаил.

Он сам был тогда неспокоен, он сам мучился Вашим отъездом и все-таки нашел в себе присутствие духа жить моими страданиями. Он твердо и искренно высказал свое мнение о Кате, об ее измене, об ее бегстве. И с того часа я его бесконечно люблю, безмерно ему благодарен. Он показал мне меня самого и заставил смириться. Я понял, что самая тяжелая правда легче фальши, лжи. Когда человек разбирается в окружающем — он должен знать все, иначе он запутается, потеряет себя.