— Вот, смотрите,— зашептала Ирочка,— смотрите на веранду — видите?
Я чуть отодвинул портьеру, и увидел на веранде за столом коменданта, жену его, Машеньку, Любочку, Ксеничку, Юличку и еще одного господина, мне не знакомого, в штатском. Он мне показался неказистым — я взглянул на него только мельком.
— Ну что, видите? — шептала мне на ухо Ирочка.
— Вижу, конечно, но в чем же дело?
— Вот глупый! Он спрашивает… Ну, конечно же, дело в этом господине. Видите?.. Он художник, известный художник из Петербурга. Нравится?
Я вгляделся в штатского внимательней.
— Ничего, пожалуй, да нет, нравится, если хотите.
Мне не дали договорить, выволокли из-за портьеры за руку. Должно быть, лицо у меня было растерянным и глупым, потому что нас встретили смехом.
— А вот и Урсус,— сказала Ирочка, подводя меня к штатскому,— мой лучший друг — извольте любить его. А это мой жених — Василий Владимирович Лежников, знаменитый художник.
Господин встал мне навстречу и протянул руку. Я пожал ее — в глазах у меня рябило, туманилось.
— Вот теперь и все мои колокольчики в сборе,— сказал комендант,— затрезвонили.
А Лежников, глядя на меня и улыбаясь, чуть прищурив один глаз, добавил:
— Ситцевые колокольчики, генерал, яркие, веселые, ситцевые колокольчики.
Ну, вы понимаете, больше я ничего не слышал, ничего не видел и выбрался из комендантского дома как ошпаренный. Словом, я себе поставил большую точку и решил: к генералу ни ногой. Баста!
Но после трех дней глупого, обалделого пьянства и картежа, проигравшийся и измотавшийся вдребезги, я решил пойти к коменданту, чтобы устроить скандал художнику. Я его презирал до глубины души, этого хилого штафирку {29}. Черт его раздери совсем! Для куражу на дорогу еще хлопнул коньяку и чувствовал в себе прилив самых буйных сил. Шел по крепостному бульвару под липами, посвистывая, фуражку сидела у меня на затылке, кулаки засунул в карманы. И вот вижу совсем близко от себя, в каких-нибудь двух шагах, идущего мне навстречу Лежникова. От неожиданности я невольно остановился. Стою и смотрю на него в упор и не знаю, что делать. Он подходит, снимает шляпу, говорит улыбаясь:
— Здравствуйте, Савва Алексеевич, вы не узнали меня? У вас такой взволнованный, утомленный вид…
А я стою и молчу. Но он точно и не замечает моей неучтивости.
— Здесь у вас чудесно,— говорит,— и люди все такие милые. Я только что познакомился с капитаном. Он уморил меня со смеху своими рассказами. А с вами мне хотелось бы познакомиться поближе, если вы ничего не будете иметь против. Мне много писала о вас Ирочка, она вас так любит.
— Дальше,— говорю я, не двигаясь с места.— Дальше…
— Да вот и все,— отвечает он, глядя на меня, прищурясь одним глазом.
Голос его спокоен, мягок. Лицо бледно, но красиво и внимательно. Я только теперь вижу его как следует. И то, что он совсем не так плох, как казался мне раньше, разжигает во мне ярость, я стискиваю зубы — не говорю, а шиплю:
— Но если мне, сударь, совсем не интересно говорить с вами, если мне до вас нет никакого дела, если ваше общество мне неприятно? Вы можете понять это?
Я напираю на него грудью, буравя его ненавидящими глазами. Тогда он берет меня за локоть и отвечает совсем тихо, почти ласково:
— Савва Алексеевич, не пытайтесь меня обидеть — это не удастся вам. Силы наши не равны,— за мною преимущества, которые приводят вас в бешенство, но с этим ничего не поделаешь — помочь вам никто не сумеет. Кое-что мне дано видеть, и вы напрасно полагаете, что вам до меня нет никакого дела. Вы можете меня ненавидеть, но вы сильный, мужественный и порядочный человек, как говорит Ирочка, а я ей верю. Она вас уважает и любит как друга — меня любит по-иному, и это судьба. Так неужели вы хотите, чтобы она вас перестала уважать и любить так, как любит?.. Вот все, что я хотел вам сообщить. Но во всяком случае, не думайте, что я уклоняюсь от чего-либо. Вы вольны поступать как подобает порядочному человеку, и я всегда готов пойти вам навстречу. До свиданья.
Он отчитал меня как мальчишку, а я даже не перебил его. Все было кончено.
Вскоре я вышел в запас, уехал в Овражки и занялся, как видите, хозяйством. В конце концов, все, что ни делается, все к лучшему. Мне ничего больше не нужно, поверьте. Но тем история моя не кончилась, а имела свои последствия и такие, которые и привели меня к мысли, что все эти нежные чувства не про меня писаны.
Надо так случиться, что вот прошло с того времени два года и нежданно в соседнее с моим хутором имение Абрашино, принадлежащее богатому купцу московскому Уткину, приехал гостить художник Лежников с женою. Было это в начале апреля, перед пасхой. Я узнал об этом в день их приезда, и, надо вам сказать, весть эта меня не очень растревожила. За два года многое поистерлось в моей памяти. Но в страстной четверг {30} получаю записку из «Абрашина». Пишет мне Ирочка, что она и муж ее были бы рады меня видеть, что, должно быть, я по-прежнему добрый, не сержусь и приеду к ним.
Признаться, письмо это многое напомнило мне такого, о чем бы я предпочел не думать, во всяком случае, радости оно мне не доставило, но все же я решил, что дело прошлое и смешно будет, если я окажусь невежей и не поеду.
На второй или третий день праздников сел на бегунки {31} и покатил в Абрашино. Подъехал к господскому дому — большому, каменному, отдал лошадь подбежавшему мальчонке, а сам прошел в комнаты. Прислуги не встретил, иду и чувствую каждый свой шаг, и надо же, чтобы опять весна была, и солнце глядело в окна, как два года назад.
Подхожу к двери, открываю ее и останавливаюсь, пораженный: прямо предо мною Ирочка в белом платье, глаза ее смотрят в мою сторону, и опять в них былая жажда и нежность, но и еще что-то более глубокое, выстраданное, горькое.
— Урсус, вы ли это?
Кинулась ко мне, как бывало, порывисто, но сейчас же сдержала себя — спокойно протянула мне руку.
— Вы меня простите, Савва Алексеевич, что так, по старой привычке…
Глаза погасли, строгая складка легла между бровей. И прежняя глядела на меня Ирочка, и совсем иная. Такая же молодая, стройная в белом своем платье, но черты лица стали определеннее, щеки побледнели, потеряли свою детскую округлость.
— Ну, идемте,— сказала она,— идем к мужу — он рад будет повидать вас… Он уже год, как болен…
Она провела меня в соседнюю комнату. Там в кресле я увидел Лежникова. Предо мною сидел труп, а не человек. Только глаза изобличали в нем жизнь. Кожа на лице его пожелтела и съежилась, ноги его были прикрыты пледом, на пледе лежали руки с длинными желтыми пальцами.
— Я рад,— сказал он слабым голосом,— что вы приехали… Ирочка никогда вас не забывала, но боялась, что вы на нас сердитесь и не заглянете к нам. Она, не правда ли, ничуть с тех нор не изменилась, не то что я? Ей хочется бегать, а я еле сижу. Вы не откажетесь сопутствовать ей, как бывало раньше? А на меня не обращайте внимания — я буду греться на солнце и жалеть об одном, что уж не могу написать Иру и вас вот так, как сейчас, стоящих рядом…
Ирочка, подойдя к мужу, поцеловала его в лоб. Все движения ее были полны нежности. Муж смотрел на нее с нескрываемым обожанием. Мы заговорили о старых знакомых, о всех четырех сестрах Ирочки.
— Из каждой что-нибудь вышло,— говорила она, покачивая головою,— только я одна глупая…
Первое смущение мое прошло, я начал привыкать, успокаиваться. Мы говорили, смеялись, как добрые соседи. Потом Ирина Лаврентьевна встала и повела меня посмотреть сад. Она шла впереди легким шагом. Я следовал за нею. Мне казалось, что двух лет этих не проходило, что еще только вчера я был в доме коменданта… Лежникова вышла на балкон, остановилась у колонны. Перед нами открылся широкий простор полей ярко-зеленых. Жаворонки пели высоко в небе. Дом высился на холме, сад спускался к пруду пологим скатом. Миндальный дух от зацветающих яблонь медленной волной плыл на балкон. На противоположном берегу блестел золотой крест деревенской церкви. Ирина Лаврентьевна, чуть закинув голову, казалось, глядела на этот крест и далеко ушла в своих мыслях. Я молчал. Слова не шли с языка, но на душе у меня было печально и радостно. Если бы я умел, я говорил бы в эти минуты и хорошо, и много.