— Чего тебе санитарка? Санитарка одна, а их вон сколько — лежаков. Сам и выноси, пока пришёл.

Было наконец сказано вслух то, о чём Владимир Антонович и думать не хотел! Не хотел думать, потому что понимал надвигающуюся неизбежность.

Не то чтобы Владимир Антонович настолько брезглив, чтобы вообще был не в состоянии вынести судно. Не самое приятное, разумеется, занятие, но так уж устроено природой, что всякое живое существо выделяет дурнопахнущие отходы. Но материнская моча, материнский кал — это что-то другое. Именно с мамочкой такая степень интимности была ему непереносима. Вот и дома всегда убирала Варя не только потому, что уборка — женское дело. За Зоськой, например, если та нагадит в коридоре, Владимир Антонович, если замечал первым, тут же и убирал сам, не дожидаясь Вари, — неприятно, разумеется, и, если бы не мамочка, давно надо было бы усыпить выжившую из ума кошку, но ничего постыдного в этом нет. Всё дело именно в постыдности, в том, что именно мамочкой Владимир Антонович был воспитан с раннего детства в сознании постыдности тайн плоти, тайн пола — и потому именно к её тайнам прикасаться было бы отвратительно. Но теперь, когда мамочка слегла прочно, может быть, слегла окончательно, когда здесь, в больнице, санитарки — почти миф, вроде снежного человека, невозможно всё свалить на Варю и Ольгу, теперь и ему придётся равноправно дежурить, равноправно выносить судно — это ясно. И переодевать тоже. Материнская нагота перестанет быть для него тайной — притом в старческом ужасающем виде, нагота тучной неопрятной старухи… Господи, об этом не только что не говорят, но, кажется, и не думают воспитанные люди; годами можно внушать себе, что грязных сторон жизни и вовсе как бы не существует — но вот есть, есть, есть! И по контрасту того и гляди покажется, что только грязь и существует, она — правда, а остальное — трусливая ложь!

По поводу санитарок иллюзий не оставалось. Но нужно было ещё и попытаться узнать, что же случилось с мамочкой. Насколько всё серьёзно.

— А как бы мне, ребята, заглянуть у вас в историю болезни? С вашей умелой помощью.

— Не полагается, капитан.

Он, оказывается, капитан. С чего бы?

— Ну, должен же я знать, что с моей мамочкой. Привезли ещё вчера вечером, врача нет.

— Врачебная тайна называется. Ладно, посмотрим. Как фамилия?

Кто её знает, как записали мамочку — Поповой или Гусятниковой? Наверное, Поповой, раз в справочном так значится. Надо же — вспомнила девичество!

— Попова. Валентина Степановна, — а то вдруг здесь несколько Поповых.

Помощник важно перебирал папки, наконец вытащил самую тонкую и, не давая в руки Владимиру Антоновичу — врачебная тайна как никак! — прочитал сам, демонстрируя, что ему привычно разбирать врачебные записи:

— Та-ак… Ну, значит, у вашей матушки перелом шейки бедра слева. — И добавил фамильярно: — Месяца два гарантировано. А может и не сростись — реактивность организма в старости низкая.

Ну что ж, Владимир Антонович сразу же поставил точный диагноз — заочно. Вспомнился Игорь Дмитриевич, сумасшедше сверкающий глазами.

— Почему же не сделали вытяжение сразу? Ведь полагается!

— Не всегда сходу делается, — значительно объявил сестринский помощник. — Полагается по показаниям!

Хотя и непонятно, но как бы и объяснение.

Владимир Антонович медленно пошёл назад, мечтая, чтобы за время его отсутствия появилась Ольга. Если нет — не миновать выносить мамочкино судно. А то и переодевать — брр!..

Ещё он подумал, что нужно всё-таки переправить фамилию в истории. Потому что всё может случиться, и тогда придётся приносить мамочкин паспорт, чтобы выписывать свидетельство — паспорт не совпадёт с историей, и получится неразбериха. Он так и подумал: «всё может случиться» и «свидетельство», не уточнив — какое. И тут же, поправляя себя, подумал, что и для обычной выписки нужно, чтобы совпадали фамилия в паспорте и в истории, а то иначе и живую мамочку тоже могут отказаться выдать.

Владимир Антонович открыл дверь в палату, прошёл сквозь мольбы и крики, подошёл к мамочке. Ольги не было.

Мамочка всё ещё пребывала в неестественной бодрости — видать, выспалась и отдохнула.

— Что же ты не идёшь? Три дня здесь лежу, только она за мною и ухаживает. Ну она… А тебя нет как нет! Нельзя же, чтобы всё она…

— Ольга — что ли?

— Ну она же, я говорю!

Владимир Антонович сообщил ровным голосом, даже улыбаясь:

— Тебя привезли только вчера вечером, Ольга здесь ещё не была ни разу, а я пришёл час назад и только отошёл минут на пятнадцать навести справки.

— Чепуха! У меня идеальная память! Она от меня не отходит. Оленька!

Может быть такой бред и к лучшему? Владимир Антонович попытался поймать мамочку на её бредовом слове, спросил с надеждой:

— Ну хорошо, так, значит, тебе ничего не нужно? Если Ольга от тебя не отходит и всё делает?

— Да, мне ничего не нужно! Всё у меня есть! Только будь добр, возьми из-под меня — это… как это…

Ну вот, никуда не денешься. Стараясь хотя бы не увидеть того, чего не хотелось видеть, больше на ощупь, Владимир Антонович рывком вытащил судно.

— Осторожно! Больно же! Ничего ты не умеешь делать!

Если бы только больно — от рывка плеснулось на простыню содержимое. Ладно, ничего не поделаешь.

Самое неприятное — вытащить. Нести и выливать — уже ерунда. Правда, уборная для больных, дорогу к которой ему указали ходячие, оказалась не по-больничному грязной — Владимир Антонович сосредоточил взгляд на специальной сливалке для суден и постарался не заметить натуралистических подробностей, но после пропитанной отвратительными запахами палаты и трудно было ожидать чего-то другого.

Владимир Антонович благополучно вернулся и поставил судно на пол, не зная, нужно ли сразу водворять его обратно. Лучше бы не водворять. Да и полезно, наверное, мамочке отдохнуть, нельзя же всё время лежать на железе.

— Вот смотри, тут тебе сок в банке и апельсины — я кладу на тумбочку. Открытки вот ещё пришли поздравительные.

— Не забывают… А батончики принёс?

— Нет.

— Принеси батончики.

Если исходить из гипотезы, что соя слабит, батончики здесь окажутся особенно неуместными.

— Не обещаю. Они редко сейчас в магазинах.

— Я ей скажу, она найдёт. Принесёт. И ты ходи. Где-то увидишь. Ходить полезно. Я тебя дома заставляла гулять, а теперь некому!

Оставаться дольше смысла не было. Что можно было сделать — сделал, а разговаривать с мамочкой не о чем.

— Ну я пошёл тогда. Лежи, выздоравливай.

— Ты пошёл, а всё оставил на неё. Никакого стыда в тебе нет!.. Гуляй больше, ступай!

Владимир Антонович ушёл, оставив судно на полу около кровати, — пусть является любимая Оленька и вдвигает это приспособление на его естественное место — под мамочку! Он думал, что встретит Ольгу на лестнице, но не встретил.

Какое счастье выйти на улицу! Какое счастье — чистый воздух! Надо побывать в жуткой клоаке, надышаться зловонных испарений, чтобы оценить наслаждение дышать чистым воздухом. И оказаться подальше от мамочки — ну пусть не счастье, но уж облегчение — точно! Даже меньше его раздражали незаслуженные дифирамбы Оленьке, чем постоянные наставления: гулять, видите ли, надо! Всё правильно — надо гулять. Правильные наставления — они самые несносные.

Когда-то Владимир Антонович принёс домой самиздатовского Орвелла — «Звериную ферму». Очень смешная книга! И чистая правда. Показывать мамочке у него, естественно, в мыслях не было, но она сама полезла в стол и нашла. (Как вообще жить, если не гарантирована неприкосновенность хотя бы собственного стола?!) Был ужасный скандал, но что хуже всего, мамочка мелко-мелко порвала все страницы и спустила в унитаз — она сама сообщила: именно в унитаз, потому что даже в самом мелко изорванном виде она не могла доверить такую бумагу мусоропроводу, — кто-то же внизу имеет дело с мусором, может заинтересоваться! Мамочка оказалась совершенно права: у одного ассистента в их же институте были из-за Орвелла громадные неприятности: выгнали с работы и чуть не посадили. Могло то же самое ожидать и Владимира Антоновича: ведь, прочитав, он собирался дать папку с криминальными листками кому-то ещё. Да, мамочка оказалась права, но можно ли простить такую правоту? Можно ли всю жизнь оставаться ребёнком, которого мудрые наставники оберегают от любого ложного шага?