И тут я наконец понял, что погибаю. Погибаю в когтях льва. И в клыках тоже. Принять смерть, приличную для первобытного охотника, — и это посреди Ленинграда, в конце двадцатого века! Спасти меня могло только возвращение Норы. И она ведь совсем недалеко: от нас до Ленфильма минут пятнадцать ходьбы — но она сейчас у редактора, описывает, какую новую замечательную сцену мы придумали — это надолго.
Словно нарочно, зазвонил телефон. Вдруг Нора?! Сказать бы, чтобы торопилась, мчалась! А если и не Нора — все равно сказать! Есть же милиция, пожарные — пусть ломают дверь! Дусик повернулся на знакомый звук, и какой-то миг я надеялся, что к телефону он меня отпустит: он же с детства воспитан, что телефон — важная штука, его надо уважать. Но когда я дернулся к телефону, он по-хозяйски припечатал меня лапой к полу и даже слегка зарычал — до этого он занимался мною молча.
Телефон отзвонил — и я стал погибать дальше. Я прекрасно понимал, что ситуация безнадежная — и все же старался спастись. Понимал, что погибаю, но ужаса никакого, чисто деловые мысли: заткнуть пасть плечом, заслонить живот, проерзать в сторону стола… Мне когда-то рассказывал друг, у которого не торопился раскрываться парашют: «Все врут, что перед смертью вся жизнь проносится! Не думал я ни об отце, ни о матери, ни о любимой девушке — некогда, надо обрезать стропы!» Все точно, могу подтвердить: некогда!
Дусик хватал меня, а я вырывался, снова вырывался, снова — и смог доерзать до стола во второй раз. И в третий. Но каждый следующий раз давался труднее: мало, что напряжение все время, так еще потеря крови! Наконец Дусик допятился со мной в зубах до лесенки на антресоли и так же задом попер наверх. Я вцепился в ступеньки руками, рванул изжеванную ногу, освободился и съехал вниз, простучав по ступенькам головой.
А Дусик мягко напрытнул сверху, прямо на грудь; я заслонил от зубов горло, он ухватил за руку и снова попятился наверх. Руку я вырвал, и на этот раз не съехал по ступенькам, а упало вбок — потому он промахнулся в прыжке, и я успел снова под стол, в ненадежное мое убежище.
Еще одна передышка. Но устал я так, что стало все равно. Уже и деловые мысли почти не ворочались. Ну допустим, еще раз я отобьюсь — а потом ведь все равно затащит на антресоли — и там уж дорвется до груди, до живота, до горла. Дусик снова ухватил зубами лодыжку, я снова отпихнул его в нос свободной ногой — на чистом автоматизме…
Спасла меня бабушка. Та самая бабушка, о которой я совсем забыл, да и в голову мне не могло прийти ждать от нее помощи. Та самая бабушка, которой пятимесячный Дусик свалился когда-то на голову, и с тех пор она целыми днями сидела запершись в своей комнате, а в туалет мы ее провожали.
Я в который раз вырвал изжеванную ногу — и вдруг послышалось шарканье в коридоре и голос:
— Что тут у вас?
Потом она объяснила, что услышала непонятную возню и решила посмотреть в чем дело. Решила посмотреть, а для этого решилась выйти из своей запертой комнаты — одна, без провожатых! Династия Барсовых!
Слабый голос:
— Что тут у вас?
— Киньте мне палку и уходите! Быстро!
Голос у меня был, само собой, ненормальный, но я горжусь, что не орал от ужаса. Самое отвратительное — орущий от ужаса мужчина!
— Палка… А где ж палка?
Черт, пока найдет! Она ж полуслепая! Погибнуть, когда рядом помощь, было бы нестерпимо обидно!
— Шапку! Шапка там на вешалке!
Моя пыжиковая шапка сработала безотказно: Дусик отпрыгнул, я встал на ноги — и значит, спасся. Да, счастье, что ему что-то такое мерещится в этой шапке. Хотел бы я знать — что?! И еще счастье, что ранние морозы в этом году — а то бы шапка сейчас в сундуке в нафталине, а я тоже в сундуке… Чуть было не запел: «Пятнадцать человек на сундук мертвеца!..» — все-таки я был как ненормальный.
Дусик понимал, конечно, что нахулиганил, — и сбежал на антресоли. Я заставил себя подняться по лесенке и запереть снизу люк.
Обратно не сошел — свалился.
И тут сразу все заболело. Все! Невозможно было определить, где сильней. Болело все! Я был весь как больной зуб. Что-то болталось и шлепало по плечу. Потрогал — ухо, мое ухо, висящее на лоскуте кожи. А я и не заметил, когда он добрался до уха.
Сколько-то времени я вот так полусидел около лесенки. Постепенно стал видеть комнату. Полный разгром. Разломанные стулья. Множество ножек от этих стульев — палок… Нет, честно, я же не чувствовал никакого ужаса, пока был в лапах льва, чисто деловые мысли — но, оказывается, не видел вокруг ничего, не видел множества палок — и чуть не погиб из-за своей непонятной слепоты. Ладно, бабушка, — она-то полуслепая по-настоящему, у нее глаукома, а я?!.
Бабушка вызывала по телефону «скорую», а я сидел, сидел, сидел…
Зашивали меня четыре хирурга одновременно. В восемь рук. Больше ста швов. Самый опытный пришивал ухо. Потом он очень гордился своей работой и каждый раз мне повторял, как мне повезло, что я попал в его дежурство. Я понял намек, шепнул Норе, и, когда мне выписываться, она принесла ему торт с большим кремовым ухом — испекла сама. Нет, он и правда пришил хорошо, со стороны почти незаметно. Хотя шрамы вообще-то — гордость мужчины, но их на мне хватает и так, а уху все-таки лучше сидеть на законном месте.
С тех пор я люблю ходить в баню. И обязательно кто-нибудь спросит: «Ты что, парень, на фронте был? Молодой вроде». Я только этого и жду и с удовольствием рассказываю, как меня рвал лев.
В больнице я был достопримечательностью, за мной нежно ухаживали даже неприступные санитарки. А внизу очередь из посетителей. Наш класс пришел в полном составе прямо со сборища, на которое я собирался, да вот не попал. Отец с матерью причитали надо мной, но в глубине души и радовались тоже. Нет, если бы я погиб до конца, они были бы безутешны, но раз выжил, значит можно сказать: «А мы что говорили!» Это же такое удовольствие: оказаться в подтвержденных пророках!
Нора прибежала, когда меня еще шили, едва ее удержали в дверях операционной. В первую ночь здорово все болело, еще сильней, чем сразу, — так она переругалась со всеми сестрами за обезболивающие уколы. Я не жаловался, я бы себя презирал, если бы стонал или жаловался, я и во время шитья молчал, хотя шили наполовину без всякого новокаина — но хоть я и не жаловался, Нора все понимала и бегала ругаться с сестрами. Я не спал, говорила она много чего, а самое главное сказала под утро: «Все, я Августа отдам в клетку!» Я не сразу понял, потому что забыл, что Дусик на самом деле Август. А когда дошло, кто такой Август, то понял и больше, чего она вслух не сказала: раз Августа в клетку — значит, не будет наших фильмов. Не знаю, ждала ли она, чтобы я ее отговаривал, — не знаю, потому что отговаривать не стал.
Сделала она это ради меня: на нее-то Дусик не нападал. Да и на меня набросился после того, как Нора при нем запустила в меня палкой — как бы получил разрешение от хозяйки. Сделала ради меня, отказалась от фильмов — короче, пожертвовала всеми мечтами: могла же оставить Дусика, поискать себе в напарники другого — может, кого из дрессировщиков, который по-опытней со львами. Пожертвовала всеми мечтами ради меня — но только впустую все это.
Мы оба поняли не сразу, что впустую. Сразу я понял, как сильно она меня любит. И гордился ее любовью почти как своими ранами.
Только когда выписался, когда растянулся снова на нашем диване, разглядел свежие швы и заплаты на нем — интересно бы посчитать, на ком больше: на мне или на диване? — тогда Нора сказала, что на простое нам быть дальше невозможно, единственный выход — снова работать эксцентрику. И завтра же нужно лететь в Куйбышев. Меня берут в ее номер ассистентом — Олег Витальевич выхлопотал.
Только тогда я понял, что все впустую. Что я буду делать в ее ассистентах? Заведовать дудками и цилиндром! Фактически, муж на жалованье! Это похуже, чем сто раз в день по тоннелю туда и обратно, как отец. Но и ни на что другое я не гожусь в цирке: поздно, когда за двадцать, учиться плясать на канате или жонглировать двадцатью бутылками. Да если б и не поздно: фильмы, в которых мы бы снялись с Дусиком, — это бы стоящее дело, это интересная жизнь, а возить по стране плохонький номер, который терпят по блату, — и скучно, и стыдно.