Изменить стиль страницы

Зачем Виталий расспрашивал? Ведь все равно надо отказывать.

— Нет. Но он живет неподалеку.

Они помолчали. Виталий думал, как отказать более деликатно.

— Я понимаю, Виталий Сергеевич, что вам трудно меня отпустить. Но вы решайтесь. Потому что мне очень надо. Понимаете, мне очень надо! Вы будете за меня беспокоиться, я знаю, но ведь и если не отпустите, будете беспокоиться: я же буду нервничать, а какое же тогда лечение? Я вижу, в вас сейчас борются долг и человечность. Пусть человечность победит!

Она, конечно, наивно преувеличивала возможные беспокойства Виталия о ходе ее лечения: почти у всех больных свои беспокойства, свои боли, и если со всеми переживать их беспокойства и боли как собственные, не хватит никаких душевных сил.

— Екатерина Павловна, может быть, нам удастся найти компромисс между долгом и человечностью: у вашего знакомого есть телефон?

— Есть.

— Позвоните ему, пусть он пойдет и заколотит что там нужно.

— У него нет ключей.

— Может, он будет настолько любезен, что зайдет сюда и возьмет ключи?

— У меня их тоже нет: я отдала ключи своей знакомой.

— Выходит, если бы я вас отпустил, вам надо было бы сначала ехать за ключами, потом к знакомому?

— Да. Но все это близко.

— Все-таки позвоните знакомому пусть он заедет.

Кажется, все складывалось удачно: и больная успокоится, и отпускать ее не придется! Стараясь не замечать недовольного взгляда Ольги Михайловны: та в принципе считала недопустимым, чтобы больные звонили по своим надобностям из приемного покоя: «Если им всем разрешать, тогда к нам по делу не дозвониться!», — Виталий придвинул Екатерине Павловне телефон, а сам стал пока записывать психический статус в историю.

— Его нет дома, Виталий Сергеевич, придется вам все-таки меня отпустить.

— Мне не хочется этого делать, Екатерина Павловна.

— Я понимаю: вы боитесь за меня. — Она не понимала: боялся Виталий главным образом за себя. — Но вы не боитесь меня огорчить отказом. — «Огорчить» прозвучало наивно и трогательно. — Я во время блокады отпускала людей, когда им очень было надо, хотя если бы они не вернулись, мне грозил трибунал. Раненых из госпиталя отпускала, а тогда артобстрелы, бомбежки — могли не вернуться, если б даже хотели. Но им было очень надо, и я отпускала!

«Блокада!» — это звучало для Виталия свято. Он родился здесь, в Ленинграде, в сорок втором году, и его вывозили по Дороге жизни. Еще труднее стало отказать Екатерине Павловне.

— Вы сможете сами все заколотить?

— Да. Я многое умею сама, даже сапоги шить.

— Виталий Сергеевич, может, больных запишем? — перебила Ольга Михайловна. Была уже половина девятого, приближалась смена, и полагалось записать в журнал всех принятых больных. Обычно сестра диктовала по своему журналу (каждого больного записывали в три или четыре журнала), а врач писал в свой. Виталий обрадовался: был предлог отложить разговор, а тут уже придет ночной врач — вот пусть он и решает. Вернее, она: его сменяла Ира Дрягина.

— Извините, Екатерина Павловна, я запишу журнал, чтобы не задерживать сестру, а потом продолжу с вами.

— Конечно-конечно, — светски улыбнулась Екатерина Павловна.

Ира Дрягина появилась как раз к концу диктовки.

— Привет. Что-нибудь есть для меня?

— Понимаешь, тут такой вопрос…

— Берите ответственность на себя, Виталий Сергеевич! — резко сказала Екатерина Павловна.

— …но ничего, в нем мы сами тут разберемся. А так все спокойно. На первом, передавали, больная тяжелая, вам, наверное, придется ночью констатировать…

При больной Виталий не стал уточнять, что констатировать придется смерть. Впрочем, к смертям на первом отделении все относились спокойно: если старушка постепенно утяжеляется и, наконец, умирает — что ж, так уж заведено природой. Для таких случаев и выражение в ходу: «плановая смерть».

— На первое я обычно не встаю, когда все по плану. Утром сестра приносит историю, и я записываю. Так я пойду, переоденусь.

Ира Дрягина вышла.

Екатерина Павловна встала:

— Ну, Виталий Сергеевич, решайтесь сразу! Я же вижу, вам хочется меня отпустить! Я не верю, что вы откажете!

И вдруг Виталий понял, что действительно сейчас ее отпустит. Что-то в ее глазах такое искреннее, что невозможно, глядя в них, сказать «нет».

— Решайтесь, Виталий Сергеевич, скорей решайтесь!

— Ну, ладно, — с трудом выговорил Виталий, — я вас отпущу. Но помните, если вы не вернетесь, у меня будут грандиозные неприятности! Идемте, провожу до проходной, а то как бы вас там не задержали.

Они молча дошли до проходной. Виталий раскрыл перед ней дверь, пропустил галантным жестом, Екатерина Павловна пошла вперед энергичной походкой, мелькнул ее профиль — и в это последнее мгновение Виталий прочел на ее лице такую непреклонную решимость, что, разгляди он ее раньше, он бы Екатерину Павловну не отпустил.

— На что она решилась? Вернуться как можно скорее? Или покончить счеты с жизнью? Или рассчитаться с соседями?

Виталий вернулся в приемный покой.

— Так что мне ее к себе записывать? — спросила Ольга Михайловна.

— Записывайте. Я уже и пол-истории заполнил.

И Виталий завершил список в своем журнале: «Бородулина Е. П., астено-депрессивный синдром, в 3 отд.».

Вернулась Ира Дрягина. Виталий протянул ей историю болезни Бородулиной.

— Я только что решил рискнуть головой, — в веселом отчаянии сообщил он. — Отпустил эту больную по домашним делам. Обещала вернуться. Тогда осмотри, ладно, В журнал я ее уже вписал.

— Ну, ты даешь! — с обычной своей громогласностью изумилась Ира. — Зачем это тебе? Ну, ничего, авось вернется! Всем нам хочется иногда сделать глупость. С Элеонорой был случай: она дежурила в Новый год и отпустила больного встретить с семьей под честное слово. И знаешь, вернулся! Но ночь у нее была еще та.

Такого случая Виталий за Элеонорой не знал. А слывет дипломаткой, перестраховщицей.

Виталий шел вдоль Мойки. Уже вечерняя заснувшая вода. А впереди краснеет под закатными лучами круглое здание морской тюрьмы в Новой Голландии. Виталий очень любил это место: стрелка острова, там, где сливаются Мойка и канал Крунштейна, облицована досками, некоторые подгнили и отвалились, сквозь доски пробиваются кусты — тишина и патриархальность. Это место всегда напоминало Виталию один пейзаж в Эрмитаже — автора он не помнил, а называется: «На Сене». Хорошо. И не только потому было хорошо Виталию, что приятно после двенадцатичасового дежурства выйти из больницы и идти вдоль тихой воды. Хорошо было потому, что он решился. Наверное, все бесчисленные отказы, которые он вынужден был произносить каждый день, накопились тяжелым осадком, потому что трудно говорить человеку «нет», когда он страстно просит, даже если просит он неразумного — и сегодняшнее «да» было искуплением.

Дома Виталий занимался обычными делами и как будто вовсе не думал о Екатерине Павловне — у него вообще было твердое правило: полностью отключаться, не думать за воротами о больничных делах! — но вдруг почувствовал тянущую боль под ложечкой, которой никогда раньше не было, боль, характерную для язвы. Недаром же утверждают, что язва появляется от волнений.

В кармане пиджака нащупался листок. Ах да, это писания Феди Локтионова. Почерк! Огромная буква, рядом маленькая — и не соединены, как полагается при письме — некоторые считают, что это тоже симптом шизофрении: буквы обособлены, как обособлен сам больной. Адресовано, конечно, профессору, который консультирует в больнице — ниже профессора или главврача Федя никогда не снисходил в своей корреспонденции. Так что там?

Г. В. Белосельскому!

Я хочу попросить Вас поставить в известность всех наших людей в больнице, сохраняющих верность патриотическому долгу, о том, что от совестной чести путчистые путчисты во главе с Мендельсон, подчас и подчистую действующие во всех больницах, организуют карантины, эпидемии и покушения на остающихся нашими настоящих людей, а значит, и на мою жизнь. Дело в том, что еще четыре года назад я был назначен на выписку, но Мендельсон добилась в Ленинграде карантина по гриппу, а в летнюю жару, когда разводить грипп в Ленинграде стало невозможным, объявила на юге, откуда двигалась мне на помощь моя сестра, эпидемию холеры. С тех пор она постоянно использует свои полномочия для дезорганизации работы транспорта. Сейчас эта бешеная трусливая фашистка, спасаясь от правосудия, чтобы не оставить улик, хочет окончательно уничтожить меня как последнего верного патриота, для чего объявлено, что на днях в больнице с утра до вечера не будет света. Дело в том, что у фашистов появилось новое оружие, которое требует гашения света, в результате чего происходит подмена людей двойниками без потенции и патриотизма. Георгий Владимирович, я прошу Вас наладить мне регулярный контакт с тем, чтобы я мог передать материалы для суда над Мендельсон. Эти материалы нужно немедленно отпечатать, как и мои лирические стихи.