Впрочем, сегодняшние слушатели имели право тем более быть довольны, что, по их понятиям, если не половина, то большинство пьес программы состояли из — танцев. По крайней мере, я слышал, как около меня говорили иностранные соседи именно это самое. Они высчитывали вот как: «Что за странность, у этих русских в их музыке сколько все танцовальной музыки! Вот посмотрите: у Рубинштейна (Антона) двое танцев из „Демона“; потом ария с видением Ратмира оканчивается длинным вальсом; потом мосье Аполлинарий Контский играет опять мазурку своего сочинения (une mazourka de sa faèon); потом еще второй хор из „Русалки“ (Toast aux jeunes mariés) — совершенная полька-мазурка; наконец, „Хота“ из Глинки опять танец. Что ж это! Конца нет танцам! Неужто они все только и пляшут, эти русские? (Est-ce qu'ils ne font que danser, ces russes?)». Я, конечно, мало был согласен с соседями, потому что мне не казалось танцем многое такое, что им ничем другим не кажется, как танцем; однакоже, должно быть, не одни мои соседи так думали, как я сейчас рассказал, но и многие другие, потому что уже с самой середины «Хоты» большинство слушателей встало с мест и потянулось к дверям. Что им еще слушать «танцы»! Дело уже, конечно, известное, что такое «танцы», даваемые в конце концерта для расхода публики. Бедный Глинка, скажут, может быть, иные. Нет, бедные французы и иностранцы, скажу я, напротив; они и понятия не имеют, что такое Глинка, и эти «танцы», которых они не считали нужным дослушать. В самом деле, сколько предстояло вещей в сто раз поважнее: пиво пить, готовиться к обеду или к которому-нибудь театру с шансонетками, притопываньями, присвистываньями и подергиваньем юбкой и плечами, надо торопиться в цирк, ипподром, на представление ученых блох или собак. Вот если б давали в концерте, уж не то что «арию» (конечно, это уже выше всего!), но даже хоть хор или марш Гуно, или кого-нибудь из «настоящих» европейских композиторов, никто бы не тронулся до конца и дослушал бы, со священным вниманием и почтением, точно будто сама оперетка «Niniche» идет или что-нибудь в том же роде важное и интересное, глупейший водевиль или пошлейший фарс, который здесь в 300-й или 400-й раз дают.

Само собою разумеется, как всегда и везде, главный успех концерта пришелся на долю солистов. Ведь известно всякому, что музыка главным образом существует для того, чтоб один играл на скрипке, другой на флейте, третий пел — все остальное на придачу. На этом основании, сегодняшняя публика очень много аплодировала (конечно, гораздо больше, чем какой-то «Хоте»!) прекраснейшей «Rêverie» г. Контского, начинавшейся ударом там-тама и кончавшейся точно так же ударом там-тама: верно, эти удары означали колокол, и мечтания г. артиста были непосредственным их следствием, имели, так сказать, характер колокольный. Все знают у нас, как играет на скрипке г. Контский: иной раз тон у него не дурен, и вообще все вместе было бы не худо, но у него непомерная страсть к разным фокусам, разным трелям, скачкам и тому подобное, а главное, к какой-то скрипочной пискотне, на таких высотах струны и звука, что подумаешь, музыка идет с какого-то чердака музыкального. Однакоже, вследствие любви к солистам, публика осталась очень довольна и «мечтанием», и последовавшей мазуркой, обильно уснащенной всяческой скрипочной эквилибристикой, и аплодировала очень исправно.

Гораздо более аплодировала она г-же Торриджи-Гейрот, в награду за то, что голос у ней, хотя маленький, тоненький и тощенький, однакож довольно приятный, и за то, что она очень недурно и почти все время слышно пропела арию Антониды, даже с некоторым вкусом, и тем более за то, что в этом слабом сочинении Глинки есть немало рулад вроде итальянских, что, конечно, каждой публике всегда лестно.

Поднимаясь по ступеням все выше и выше, сегодняшняя публика несравненно еще больше аплодировала г-же де Белокка-Белохе, исполнявшей знаменитую арию Ратмира. И ария чудесна и красива в своей восточности, и заключительный ее вальс страстен и огнен; без сомнения, оба эти резона остались не без влияния на публику, но главное дело состояло, конечно, в том, что г-жа де Белокка-Белоха давно уже итальянская примадонна и давно уже известна здесь всем почитателям Россини, Верди и проч., а их здесь, наверное, пол-Парижа, т. е. миллион; с этакой репутацией пой что хочешь, хотя бы даже гениальные вещи, хотя бы даже сочинение Глинки какого-то — все равно, успех наверное будет, и большой. Что касается до нас, не итальянцев и не итальяноманов, то мы должны были разбирать вещи по-своему, по-русски, меряя на наш художественный и исполнительский аршин. И тут надобно сказать раньше всего, что голос г-жи де Белокка-Белохи превосходный, чистый, ровный, необыкновенно приятный и отлично выдрессированный. По тембру он далеко не подходит к тембру голоса г-жи Лавровской, который в лучшее ея время всеми был признан почти феноменальным; всего же ближе он напомнил голос г-жи Леоновой, в лучшую и совершеннейшую ее пору. Такой голос можно всегда слушать с большим удовольствием. Что же касается исполнения арии Ратмира, то оно было очень недурно, хотя было совершенно лишено той страстности и неги, которые составляют главную черту характера Ратмира у Глинки. В другой раз слышать эту арию в исполнении г-жи де Белокка-Белохи я, признаться, не очень бы стремился, одни ноты и голос меня не удовлетворяют. Речитатив же слишком посредствен у г-жи де Белокка-Белохи, и о нем сказать я ничего особенного не могу. Не зная ни сюжета «варяжской оперы» Глинки, ни характеров, ни положений, парижская публика, конечно, не могла адресоваться ни с какого рода требованием к своей любимой примадонне, но была ею в такой мере довольна, что поднесла ей громадный букет, чуть не в сажень в диаметре. Я радовался.

Но главное торжество между исполнителями досталось на долю г. Николая Рубинштейна. И я думаю, он его заслужил. Где же у них тут есть такие сильные пианисты? Все лучшие пианисты теперь — русские, с Антоном Рубинштейном во главе (конечно, я про Листа не упоминаю: это феномен, стоящий особняком). Подумайте только, какая у нас их масса: Антон Рубинштейн и его школа (сюда принадлежит тоже и г. Николай Рубинштейн); г. Лешетицкий и его школа; г. Гензельт и его школа, не говоря уже о талантах второстепенных. И вдруг, сверх всего остального, целая фаланга превосходных фортепианисток, с Есиповою во главе, которая, конечно, принадлежит к числу самых первостепенных пианистов и пианисток Европы. Поэтому появление в концерте такого прекрасного пианиста, как г. Николай Рубинштейн, должно производить здесь самое радостное впечатление. Его встретили и провожали с великим восторгом, и это по всей справедливости. Он далеко не обладает ни художественностью, ни поэтичностью своего изумительного брата, его исполнение гораздо будет погрубее, поординарнее, попрозаичнее и — попроще исполнения того Рубинштейна, у него нет никакой своей собственной физиономии, никакого собственного характера, потому что он есть только разжиженное эхо своего брата, но, тем не менее, в его игре есть немало и действительно хороших качеств. У него есть сила, блеск, легкость, беглость, иной даже раз некоторая тонкость исполнения. Концерт г. Чайковского не принадлежит к числу лучших произведений этого композитора, так что даже было бы, может быть, выгоднее, со стороны музыкальной, если бы г. Николай Рубинштейн сыграл одну первую часть, достаточно длинную, снабженную раскатистым и блестящим заключением (вообще это была лучшая часть всего этого сочинения); но г. Николаю Рубинштейну хотелось, по-видимому, кончить еще блестящее, он продержал довольно долго слушателей на скучном и незначительном andante, и, потом, на столько же незначительном финале, все для того только, чтоб добраться до нарастания, нарастания, нарастания, идущего столпом в гору и приведшего, наконец, к очень громкому и банальному развалу всего оркестра, на фоне которого медь ревет, во всю глотку, банальную некую тему, по всей вероятности назначенную представлять что-то вроде апофеоза. Музыки тут мало — но публика кричит и аплодирует с яростью, и дело в шляпе.