Не побоялся их и новый товарищ Третьякова и Беляева С. И. Мамонтов, явившийся теперь сделать по части русской оперы то же самое, что те делали по части русской живописи и русской инструментальной музыки. У него тоже, как и у тех, была своя сильная, искренняя любовь, большое убеждение в правоте своего дела, но кроме такого несравненного рычага у него был еще один сильный мотив, способный толкать вперед человека, наполненного от головы до пяток своим делом, своей задачей. Это — зрелище того, как худо, как и криво, как косо, как безучастно, как апатично и неряшливо 4 идет у нас это самое любимое его дело. Давно уже у нас, особенно в Москве, дело с русской оперой идет так худо, так худо, что из рук вон. Много об этом говорено, не менее и печатано. И это так шло у нас, не взирая на богатые, роскошные средства денежные, отпускаемые на это дело, не взирая на очень большой и художественно превосходный состав оркестра и солистов, который не уступит никакому иностранному. Это достаточно признано музыкальной Европой.

У нас существует настоящее гонение на русские оперы. Надо полагать, что для наших казенных театров нет никакой надобности в талантливых русских операх. Их там преследуют. Их там презирают. «Руслана» 14 лет не давали, «Каменного гостя» отталкивали очень долго под разными предлогами, пока сама публика, наконец, не встала на дыбы и не навязала ее дирекции насильно. Да и то не надолго. Все лучшие, с тех пор появлявшиеся на свет русские оперы были тоже всегда в совершенном загоне. Если [которую давали] иной раз, то всегда до того нехотя, до того враждебно, словно гг. распорядителей кто-то против шерсти гладит. Потом вся забота, только о том и есть, как бы поскорее эту оперу изгнать и похерить, да под спуд. Вторую оперу Мусоргского, превосходную, капитальную «Хованщину», так по сих пор и не принимают на сцену, даром что со смерти автора целых 17 лет прошло, и пора бы, кажется, надуматься. Другое высокозамечательное создание, опера «Садко» Римского-Корсакова, было недавно, на наших глазах, оттолкнуто прочь и не допущено на сцену. По части оперы ход дают беспрекословно, и притом с величайшей охотой, чаще всего либо всякой постыдной дряни, либо совершенным ничтожествам, либо, наконец, в лучшем разе, тому, что поменьше русское и самостоятельное и что побольше напоминает посредственную общеевропейскую рутину.

Сколько публика и критика ни жаловались и ни вздыхали, их никто и слушать-то не хочет, ни малейшего не обращает на них внимания. Вот еще какие важные фигуры — публика! Критика! Стоит на них смотреть! Всякого, мол, слушать, слишком жирно будет. Но каково было сносить все подобное тем, кто понимает цену своему отечеству, своему народному творчеству, кто дорожит своею национальностью и ее истинным искусством! Каково смотреть на обезьян и прихвостников лжеевропейства, по-свойски распоряжающихся тем, чего не понимают!

Однако не все же, наконец, вечно молчат у нас, вечно только и делают, что молчат. Есть всегда, и были, и всегда, кажется, будут тоже и такие люди, которые способны возмущаться до глубины души, чувствовать горькую обиду и вступаться за нарушенные общие права и потребности. По части оперы таким явился у нас С. И. Мамонтов. Он создал в Москве, на свои собственные средства, русскую оперу, нашел оркестр, нашел хоры, нашел солистов, между которыми несколько сильно замечательных, с Шаляпиным во главе. Все эти богатые художественные средства С. И. Мамонтов устремил на исполнение своей любезной, дорогой мечты — создать такую русскую сцену, где бы исполнялись оперы русской школы, на официальных театрах игнорируемые или нередко затоптанные в грязь. И эти официальные театры, и высший слой нашего общества, доросшие, кажется, до сих пор только до понимания итальянщины и французятины, должны же, наконец, когда-нибудь получить хоть какое-нибудь образование и развитие. Надо же их учить понемногу, чтобы они доросли, хоть мало-помалу, до понимания и художественной интеллигенции, какие уже есть у лучшей части нашего среднего класса. Такое учение только и возможно со стороны добровольцев из среды именно этого среднего класса. И вот С. И. Мамонтов явился одним из таких учителей, наставителей и развивателей, вместе с лучшими людьми из среды художественной критики. Он, как и эта художественная критика, со снисхождением относится к немощам высшего класса и театрального управления, и с христианским благодушием, милосердием и терпением желает принести помощь слабым, отсталым и мало еще развитым соотечественникам. Какая высокая, благородная задача и цель!

Можно надеяться, что это воспитание и развитие рано или поздно совершатся общими усилиями многих.

Что касается главного ядра русской публики, ядра, составленного из людей среднего класса, то здесь находится уже значительно много личностей, способных любить и понимать истинную высокую музыку и широко развившуюся в течение последнего пятидесятилетия русскую национальную нашу оперу. Лучшая часть нашей публики, средняя, С восторгом принимает широкий великолепный дар С. И. Мамонтова и с любовью идет смотреть: «Псковитянку», «Снегурочку», «Садко», «Князя Игоря», «Хованщину», «Русалку» и остальной ряд наших замечательных, оригинальных опер.

Правда, чтобы не слишком и не сразу раздражать, в первые поры учения, слабых и отсталых, С. И. Мамонтов иногда также дает на своей сцене оперы иностранные (между которыми есть, конечно, также и много капитальнейшего — еще бы! Европа всегда была, есть и будет сильна талантами и великими дарованиями по всем отраслям интеллектуальной деятельности). Но в настоящую минуту раньше всего потребно завоевать полнейшие права гражданства для всего великого и значительного по части русской музыки, в том числе и оперы, и, казалось бы, полезнее было бы хлопотать всего более о нашем, о собственном. Посмотрите, чего всего более дают на своей оперной сцене французы и немцы? Конечно — своего: французы — французского, немцы — немецкого. Потому что, вполне отдавая справедливость чужому, они ранее всего отдают справедливость тому, что свое. «Своя рубашка к телу ближе». У нас, наоборот, «чужая рубашка» всего ближе к нашему телу. Надо же, однако, нам когда-нибудь перестать ходить все только вверх ногами! Неужто мы уже такие убогие людишки, что этого так никогда и не будет? Нет, будет, будет — это святая надежда каждого, у кого между русскими есть хоть на копейку мозге в голове.

В деле помощи искусству выступили у нас, на нашем веку, на наших глазах — интеллигентные русские купцы. И этому дивиться нечего. Купеческое сословие, когда оно, в силу исторических обстоятельств, поднимается до степени значительного интеллектуального развития, всегда тотчас же становится могучим деятелем просвещения и просветления. Так было в конце средних веков с итальянским купечеством во Флоренции, с немецким — в Аугсбурге и Нюрнберге, в XVII веке — с голландским купечеством в Амстердаме и Гааге, XVIII и XIX веке — с английским в Лондоне.

А со сколькими бесконечными препятствиями, с какою неприязненностью и враждою приходилось нашим добровольцам бороться. Их дело и их почин преследовались насмешками и презрением, на их деятельность указывали пальцами, как на смешной и праздный каприз богатых людей, не знающих куда девать свои деньги. С разных сторон сыпались доказательства, что никакой русской школы живописи нет, что никакой симфонии и вообще русской инструментальной музыки нет, что никакой русской оперы нет, а если они все и есть, то слишком слабые и ничего не стоящие, а в сравнении с Европой часто равняющиеся нулю. Но трое наших фанатиков были глухи к воплям врагов и твердо стояли на своем. Чего не желали, чего не умели, чего не соображали, о чем даже не удостоивали задумываться другие люди, и в особенности многосложные, специальные учреждения (обыкновенно всего менее понимающие и любящие то дело, к которому приставлены, а потому вечно ему всего более вредящие), то подняли на свои плечи, начали и выполнили, каждый в одиночку, без всякой чужой помощи и совета, эти трое человек, истинные значительные личности русской истории. «А, господа, — как будто говорили они, — вы не хотите, вы не можете, вы не умеете? Ладно же, а мы — и хотим, и можем».