Пожалуй, иные скажут: „А как же прежние-то художники? Разве им не бывало заказов? Да чем же наполнены все сотни музеев, как не результатами заказов?“ — Да, но время времени рознь, мы уже давно не прежние, и что когда-то было хорошо, представляется нынче уже совсем в другом колорите. Прежний художник был во многих случаях только художник и больше ничего: знал он себе свое ремесло и очень часто, словно портной или сапожник, кроил и шил, что ни спросят, что ни укажут. Нынче дело переменилось. Нынешнего художника, настоящего художника, серьезного, с важною мыслью в голове, с глубоким просветительным чувством в душе, — конечно, не рисовальщика праздных пустяков, — нельзя уже позвать на всякий заказ. Он один раз скажет: „Пожалуй, можно“, — но скорее десять раз скажет: „Нет, нельзя, и я не стану“. Точно так же нынешнего художника навряд ли сманишь жалованьем и квартирой. Он тоже, может быть, один раз скажет: „Да, хорошо, можно“, — но десять раз скорее скажет: „Нет, нельзя, и я не пойду. Поплатишься, пожалуй, потом“. И, пожалуй, он прав. Ученый, профессор, человек науки — это совсем другое дело, никоими судьбами он не может итти в сравнение с художником. Мир знаний — это одно дело; мир фантазии, творчества — совсем другое дело. В своих чудных „Эстетических отношениях искусства к действительности“ Чернышевский говорит: „Произведения искусства имеют часто назначение — объяснить жизнь, имеют часто значение приговора о явлениях жизни…“ Но как же этому быть, когда художник связан и по рукам, и по ногам знакомствами, услугами, одолжениями, наградами, угрозами. Ученый может высказывать все свое знание, все дарование, весь свой талант и гений про солнце, звезды и кометы, про мастодонтов или про комаров, про бананы или про незабудку, про фибрин и электричество, про внушение или вменяемость, про Александра Македонского или хотя бы про самого Ивана Грозного — все, что он хочет и знает, — никто никогда враждебно и усом не поведет, никто и ничего никогда его не испортит и не развратит. Но произносить „приговор над жизнью“ — это не всегда дешево обходится, и для этого не надо быть привязанным, как муха за ногу, на ниточку, не надо быть кому бы то ни было угодным, от кого-нибудь зависимым. Чему тут удивляться, если одно он не договорит, другое промолчит, третье припомадит, четвертого и вовсе никогда не коснется, ну и пошел потом гулять калекой навсегда. Нет, лучше помнить великие слова Иванова: „Художник должен быть совершенно свободен, никогда никому не подчинен, независимость его должна быть беспредельна…“ В этом случае он по одному рельсу ездит с литератором и поэтом. Тех тоже не должны держать за фалды никакие награды и поощрения, за которые надо быть потом очень благодарным, никакие чины и квартиры, из которых может тебя однажды выгнать чей-нибудь каприз. Тех тоже никогда не должны наполнять заботы „начальнические“, командирство над товарищами по делу, хотя бы самыми маленькими и мало даровитыми, над их работами, хотя бы самыми незначительными. Пускай один литератор в одном углу России сидит и пишет, что ему и как ему угодно — никакой другой товарищ, в Петербурге или Москве, не держит над ним контроля, не кричит ему: „правее“, „левее“, „держи легче“, „да ну же, ну“, „стой“, „поезжай“ — так точно пусть один художник сидит за тысячу верст, рисует, пишет или лепит что ему угодно, и никакой другой художник здесь не должен кричать ему: „направо“, „лево“, „стой“ или „пошел вон“. Никакая литература и поэзия, никакое искусство с таким командирством существовать не могут; они только могут от этого задыхаться или совсем втупик стать, а кто тут командует и цедит сквозь сито, тот и сам страшную убыль художественного своего существа терпит: всякий день с утра до вечера все только чиня расправу и приказ, он неизбежно черствеет и грубеет, становится ординарнее, костлявее душой, он нежную эпидерму персика теряет.

От всех этих бед Товарищество передвижных выставок счастливо до сих пор уберегалось. Кажется, можно надеяться, что, празднуя в будущем году двадцатипятилетие своего существования, оно будет иметь право сказать перед целым светом: „В течение целой четверти века меня никто не одолел, ни крестом, ни пестом. Так точно и вперед, авось, будет!“

Само же искусство и художественное творчество ничуть не нуждается, для своего процветания, ни в каких приказах, ни отказах, распоряжениях или даже попечениях: оно, как и литература, и поэзия, всего более нуждается в том, чтобы его оставляли на свободе и в покое, вне всяческой заботы и своих и чужих. Она только все портит.

На нынешней передвижной выставке нет ни одного капитального произведения, но зато немало очень замечательных. Это нечто вроде того, что в данный момент истории у данного народа нет великого человека, но есть целый ряд талантливых. Иногда одно другого стоит. Высоко поднятый общий уровень имеет иной раз даже более значения и бывает более полезен, чем одна исключительная, необыкновенная личность. Есть на нынешней выставке замечательные вещи и старейших художников, давно уже действующих, есть также и замечательные произведения художественной молодежи, выдвигающейся вперед. Эти последние особенно радуют. Они знаменуют новые всходы, доказывают, что богата наша почва и что если замолкают иной раз слишком рановременно прежние наши таланты, все-таки это дело не пропащее и наверное можно ожидать еще других, новых, на их смену: Россия велика, мало-помалу все прежде темные углы ее просыпаются и обещают богатые жатвы. Надо быть слепым, чтобы не видеть, что нынче самые важные, самые интересные по художеству, по почину, по свежести вещи идут, почти все, из провинции.

Прежде всего я хочу указать на превосходные этюды с русской натуры, коренной, характерной, сильно действующей на мысль, понятие, ощущение. Это — этюды Сурикова для его картины „Покорение Сибири Ермаком“ и этюды Касаткина: „Углекопы. Смена“. В первых — перед нашими глазами воинственная, во вторых — невоинственная сторона нашего племени. В первых — предприимчивость, жажда новизны, настойчивости открытия и завоевания, упорность и неукротимость, нечто хищное и злое. Во вторых — бедность почина, стремления, одна покорность и послушание, убитость взнузданного вьючного скота, забота об одном — об отдыхе сейчас, обеде сегодня, бедных рублях в конце недели на семью. Какая колоссальная противоположность этих двух отрывков из русской жизни и русского многообразного люда: одни работают на чистом воздухе, при солнце, но на ветре, под дождем и вьюгами, другие — внутри земли, закрытые от непогоды, но уже только копошащиеся внутри земли и скал, при редких красных огоньках, и только сверкающие во мраке белками своих глаз и перламутром зубов. Тут, в этих этюдах, столько правды, столько глубоких заметок с натуры, столько энергии и правдивости кисти, что и без складывания их в целую особую, вновь созданную сцену они безмерно много говорят уму и чувству и стоят гораздо выше тех двух картин, для создания которых были сысканы и выбраны сильным, метким художественным чувством и потом сложены вместе.

У Савицкого — опять рабочий люд, но уже в городе. Прекрасная, талантливая, правдивая сцена. В Москве, на площади у старинных средневековых стен, остановились пустые ломовые телеги, — лошади пьют на водопое. И среди этого леса дуг и колес происходит тихая душевная сцена. Пришла в город баба из деревни, в толстых лаптях, как корзины, с посошком в руке, вся увешанная узлами, и вот тут-то, у водопоя, она увидела односельчанина и рассказывает ему „вести из дому“. И пришлось этому бравому, красивому, веселому мужику, волосы в кружок, опустить голову и сложить пальцы в пальцы, и свесить ноги беспомощно с телеги. Хорошая, верная эта картина, — капельку пестрая в красках, это правда, но красивая и изящная, на прибавку к талантливой выразительности.

Во всех этих картинах нет еще женщин. Но они есть тут на выставке. Вот они, в других картинах. Это тоже все люди работающие, занятые.

Архипова — „Поденщицы“ на чугунолитейном заводе, сидящие на открытой площадке у завода, это усталые, на передышке, как „Смена“ у Касаткина, только не внутри рудника, а на солнце; они сидят, кто прямо на земле, кто на обрубках дерева, и из-под своих платков на голове толкуют друг с дружкой о полученных или неполученных копейках, о микроскопических событиях своего дня и угла: картина высокоправдивая, важная и живописная, только немножко пестрая, из красных и черных пятен (последние словно из дегтя), как почти всегда в последних картинах у этого талантливого художника.