Другой крупный недочет романа тот, что Клод Лантье, как мы сейчас видели, ничем не хотел интересоваться, кроме своей живописи. Это, в отношении к нынешнему времени, неправда. Это, в отношении к нынешнему художнику, клевета. Но это еще во сто раз большая неправда и клевета в отношении к нынешнему художнику-реформатору и протестанту. Такие люди уже неспособны, как бывало в прежние времена, тешиться только своим искусством, оставаться глухими и немыми ко всему, что делается в остальном мире, и разуметь только радости и интересы своей мастерской. Такие времена прошли, такой узости нет уже более у современного художника. Граф Лев Толстой был истинным выразителем современного художественного чувства и понятия, когда писал: „Мыслитель и художник никогда не будет спокойно сидеть на олимпийских высотах, как мы привыкли воображать. Мыслитель и художник должны страдать вместе с людьми для того, чтобы найти спасение или утешение“. Водном месте в романе у Зола, когда между несколькими молодыми художниками зашла речь о заседаниях законодательного корпуса, о речах Жюля Фавра и Руэра, главные между ними тотчас же закричали: „Кто это, Жюль Фавр? Кто это, Руэр? Да разве это есть на свете! Какие-то идиоты, о которых никто и говорить-то не станет через десять лет после их смерти!“ Нет, это грубая неправда, это непростительная клевета. Так не думали, так не говорили французские художники — особливо „лучшие“ — во времена второй империи. Как! Им было только дело до того, будут ли помнить, или забудут тогдашних политических бойцов? Им все равно было, кто из этих людей раболепные слуги Наполеона, и кто — защитники народа! Им было все равно, кто кому нанесет смертельные удары, кто торжествует! Никогда. Такого позора не существовало во Франции Наполеона III. Франция была развращена, исковеркана, злостно испорчена со всех концов, но живые, здоровые элементы все-таки жили в ней. Если и была тут на сцене целая толпа жадных художников-проходимцев, только и мечтавших, что о деньгах, заказах, пенсиях и наградах — значит, очень и очень интересовавшихся торжествами или неудачами своей партии, зато была тут тоже, рядом, и целая масса художников, которые за тысячи верст были от того, чтобы находить ничтожными и „идиотами“ тех, кто со славою разыгрывал, на глазах у всего мира, одни из важнейших сцен современной истории. Вспомним великих французских художников той эпохи Курбе и Реньо. Разве они были слепы и глухи ко всему, что делалось вне их мастерской? Разве они эгоистично и тупо ограничивались сидением на олимпийских высотах, с кистями и палитрами в руках? Нет, они были и сердцем, и душой, и всем существом своим с остальным народом, они болели его угнетением и несчастием, следили жадным взором за всем, что тогда делалось, за всеми людьми и событиями и, позабыв свои холсты и мраморы, несли свою собственную жизнь на спасение отечества от врагов. А художников, думавших в те времена точь-в-точь так же, было во Франции много. Но самая большая ошибка Зола та, что он взял себе как оригинал, как модель для своей фигуры Клода Лантье — одного живого художника, который для этой роли вовсе не подходил. Моделью ему послужил — Мане, художник не только очень талантливый, самостоятельный, оригинальный, но и в самом деле один из главнейших реформаторов нового французского искусства. Что такова в самом деле была роль Мане, что он оказал громадное влияние на своих товарищей и современников во Франции, это не подлежит сомнению, это много раз высказывали не только его друзья, но и недруги, вообще все художественные писатели новейшего времени и во Франции, и в Германии. В одно время с Курбе он восстал против академической формалистики, против всех тамошних произвольных законов, против тамошней тирании условности, против слепого фетишизма перед греками и итальянцами и стал кистью проповедывать безусловную правду в искусстве, неподкрашенную и неподслащенную реальность представления, правдивое изображение того, что существует, не обращая внимания на то, красиво оно или нет. Само собою разумеется, и Французская Академия художеств, и большинство художников, и почти вся художественная критика, и повально вся публика стали против Мане, преследовали его насмешкой и презрением. „В продолжение долгих лет, — говорит Теодор Дюре в своей «Critique d'avant-garde», — все, что художник может получить на свою долю ругательств, Мане испытал это со стороны публики и критиков. Но он не потерял бодрости и продолжал, не смущаясь, свое дело. Мало-помалу к нему привыкли и перестали ругать, а между тем выступила целая фаланга его последователей и продолжателей, образовалась целая художественная партия «импрессионистов» (Impressionistes), сначала как секта, как раскол, но впоследствии как кучка художников, которой доктрина и новые стремления должны богато оплодотворить новое искусство. Зола был одним из жарких проповедников новой художественной правды, нового направления. Целых двадцать лет тому назад, уже в 1866 году, он выступил в газете «Evèrnement» защитником Мане, горячо нападал на всю тогдашнюю художественную сволочь, деспотически царствовавшую в Академии, на выставке, в заказах и присуждениях, и выставлял напоказ всем правду и силу своего любимца. Зола много раз и много писал про Мане, даже одно время до такой степени поднял на дыбы парижскую публику, что, вследствие многочисленных писем к редактору, принужден был перестать печатать художественные критики в его газете. Но ныне все это переменилось, время взяло свое, вражда улеглась, и всякий спокойно признает, что Зола делал в свое время дело и чуть не больше всех других помог водворению Мане и «импрессионизма», и художественной правды в новой Франции.

Все это так и, однакоже, Мане далеко не был тем, чем воображал его Зола. Мане никогда не написал целой картины, никогда не родил создания, которое стояло бы высоко по содержанию. Все, что он делал, были только отдельные этюды, чудесно написанные, правдиво схваченные и правдиво освещенные в настоящем дневном солнечном свету, написанные, в самом деле, на воздухе (plein air), наперекор академическим правилам и закупоренным мастерским, этюды часто выразительные, характерные, типичные — но всегда являвшиеся лишь как части какого-то неизвестного целого, какой-то будущей картины. «Курильщик», «Человек, пьющий абсент» (le buveur d'absinthe), «Маленький флейтист», «Молодая дама», «Играющий на гитаре», «Мальчик со шпагой», «Чтец», «Старый музыкант», «Мальчишка», «Мертвый человек», «Уличная певица», «Олимпия» (раздетая гризетка парижская) и т. д. — какие же это картины, какие же это создания с содержанием, способным глубоко приковать чувство, ум, сердце, удовлетворить художественное ощущение! Но Зола этого не понял, и, полный юношеских воспоминаний о своих художественных битвах, полный сознания о великой заслуге Мане, он решил выставить его в том своем романе, который посвящен новому французскому искусству и новым французским художникам-реформаторам и передовым вожакам. В том, что тут у нас перед глазами Мане, а не кто другой, сомневаться нельзя. Во множестве мест романа Зола рассказывает про своего Клода Лантье то самое, что однажды писал про Эдуарда Мане. Выражения почти одинаковы и даже состав картин близко подходит один к другому. Та картина, которую Клод Лантье пишет в начале романа: молодые женщины, раздетые, в лесу, ярко освещенные солнцем, на фоне густой древесной листвы, и тут же, в тени, молодой человек, с ними разговаривающий, лежа на траве, — это почти точь-в-точь та самая картина, которую еще в первую пору написал Мане, под названием: «Завтрак на траве». Тут точно так же (как описывал эту картину сам Зола в 1867 году) «лесная чаща, несколько древесных пней, а в фоне — река, где купается женщина в рубашке; на первом плане два молодых человека сидят перед молодой женщиной, только что вышедшей из воды и обсушивающейся на чистом воздухе». И оба раза, как в романе, так и в действительности, в 1863 году, картина произвела в Париже громадный скандал. Потом еще Зола, точь-в-точь как по поводу Мане, так и по поводу своего Клода Лантье, одинаково напирает на то, что он первый начал писать, во Франции, «на чистом воздухе» (en plein air), и что оттого главный, царствующий в его картине тон — светлый, яркий, «la note blonde», как он постоянно называет. Наконец, постоянное изгнание и Мане и Лантье с официальных выставок и появление их картин, со скандалом, но и с почетом, в «Salon des refuses» (в залах, отведенных, по приказанию Наполеона III, вследствие слишком многочисленных и настойчивых заявлений отовсюду, для отказанных картин) — все это совершенно одинаково, даже вполне тождественно. Даже свою дружбу и постоянное товарищество с Мане Зола изобразил в виде дружбы и товарищества литератора Сандоза — тоже протестанта и новатора, как сам Зола, — с живописцем Лантье.