В 1885 году Крамской пришел в великое негодование на г. Аверкиева, напечатавшего самые ложные и грубо-невежественные рассуждения о Товариществе передвижных выставок. Тот рассказывал, что, мол, «несколько лет тому назад юные художники, даже ученики, повздорив с академическим начальством, оставили Академию и образовали свое общество для выставок. Они думали, что учинили род революции, хотя просто сделали скандал»; далее, что они «разорвали не., только с Академией, но и с искусством вообще», отрицают его во всей Европе повально, а для сбыта своих собственных картин «только и думают, как бы нашуметь». Крамской отвечал этому писателю одною из самых могучих и блестящих статей своих («Новое время», № 3254), и, конечно, одним взмахом разбил маломыслящего врага в пух и прах, так, что только перышки полетели. Но в горячке нападения, в стремительности поразить врага, Крамской не заметил, что высказывает одну неверную мысль: «Выход из Академии четырнадцати человек ничего общего с образованием Товарищества не имеет и решительно ничем с ним не связан. Товарищество возникло в 1870 году. Идея его родилась вне кружка молодых людей, и даже примкнули к Товариществу из числа четырнадцати только пять, и то номинально. Теперь из них в Товариществе — трое…» Но это было совершенно не верно. Образование Товарищества именно имеет бесконечно много общего с выходом четырнадцати человек из Академии и решительно всем с ним связано. Сам же Крамской писал мне в 1882 году: «Художники московской школы, Перов, Владимир Маковский, Прянишников, Саврасов, с жаром приняли мысль Мясоедова и в конце 1869 года предложили петербургской артели соединиться всем вместе и образовать новое общество. Когда на одном из тогдашних четверговых собраний артели, где много бывало и посторонних, предложили на обсуждение эту идею, каких комплиментов наслушалась артель, какие восторженные речи были произнесены, и, наконец, какие подписи были даны тут же, и какими личностями! Тут же дело загорелось и пошло быстрыми шагами вперед…» Слышите: «предложение в собрании артели», общее согласие, общий энтузиазм, данные немедленно же «подписи». Но что еще важнее в той же записке своей об артели и Товариществе (написанной нарочно для меня, в то время, как я писал свои статьи: «25 лет русского искусства») Крамской говорил: «Артель с большим сочувствием приняла мысль новую — мысль Мясоедова. Это был не только настоящий выход из тогдашнего отчаянного положения артели, но еще громадный шаг вперед для коренной могучей идеи…» Вот где Крамской был в настоящем своем облике, вот где он во всей полноте правды рассказывал то, что сам видел и испытал, в чем лично принимал самое деятельное участие. В эти минуты у него не было врага перед глазами, он ничего не преувеличивал и рассказывал мне только самую сущую действительность.

Да, Товарищество состоит в самой тесной кровной связи с артелью. Одна и та же глубокая мысль лежит в их основе: свобода, нужная для русского искусства, свобода, нужная для русского художника. «Я призывал товарищей расстаться с душной курной избой и построить новый дом, светлый и просторный, — говорит Крамской в той же записке. — Все росли, всем становилось уже тесно». Значит, в деле Товарищества собственно «передвижение» выставок (как, впрочем, ни прекрасно и ни почтенно оно) вовсе не играло самой существенной роли. Мало ли кто предпринимал «передвижение» картин, но из этого все еще не вышло того Товарищества, которое существует у нас с 1870 года. Даже сама Академия художеств однажды вздумала пуститься на подражание, передразнила Товарищество и поехала по России со своими картинами, но из этого все-таки ничего не вышло, и Академия осталась Академией, а Товарищество — Товариществом. Заметим, впрочем, что первые, кто у нас затеяли «передвижение» картин по России, это опять-таки все тот же неугомонный починатель Крамской с товарищами, членами артели. Еще в первое время артели, летом 1865 года, Крамской ездил на нижегородскую ярмарку и там устроил с товарищами выставку картин членов артели и других художников; самая замечательная картина была — «Тайная вечеря» Ге. Вот какова была связь Товарищества с артелью даже и в отношении второстепенного жизненного его элемента — «передвижения».

Но были другие, уже и в самом деле первостепенные. Выше не было, как полная самостоятельность художника, полная независимость его от приказов, поощрений и наград и сплоченность с товарищами в одно дружное неразрывное целое, для художественной жизни и деятельности. Около 1870 года время было необыкновенно благоприятное для осуществления всех этих высоких целей. Под влиянием 60-х годов и общего тогдашнего подъема духа, под влиянием всего лучшего, что сложилось и выработалось в артели, воспиталось целое новое поколение художников, из которых многие даже вовсе и не поступали еще в артель. Так, например, в Москве уже успела народиться и вырасти фаланга новых художников (Перов, Прянишников, Владимир Маковский и другие), которые ничуть не принадлежали к составу артели, но исповедывали тот же символ веры, что и петербургские товарищи, жили теми же национальными задачами искусства, брали для своих произведений те же правдивые жизненные темы, и, однакож, не были сплочены ни один с другим в Москве, ни с художественным обществом в Петербурге, в какое-нибудь органическое целое. Значит, это был все готовый материал, только ждавший случая и оказии для своего сформирования. Мясоедов и, вслед за ним, Ге, приехавший в то время назад в Россию из долгого заграничного пребывания, выговорил недостававшее слово, и все тотчас же встало и пошло, колеса завертелись, машина двинулась могучим взмахом вперед.

Все лучшие силы присоединились сюда же тотчас же, и потом, в продолжение целых двадцати лет, точно так же всегда продолжали присоединяться. По всей справедливости можно сказать, что не было таких истинно значительных художников, которые не считали бы за честь и за глубочайшую потребность вступать в ряды передвижников и присоединять свою силу к общей силе. Мне могли бы указать на два исключения: на Антокольского и на Верещагина. Но, во-первых, Антокольский в самый же первый год существования Товарищества тотчас примкнул к нему, и на первой же выставке присутствовал со своим «Иваном Грозным», а во-вторых, постоянное «передвижение» по России огромных мраморных, бронзовых или гипсовых масс оказалось до такой степени затруднительным, что пришлось отказаться навсегда и впредь. Что касается до В. В. Верещагина, то, по особенностям своего характера, он никогда не нуждался в товарищах и товариществе по художеству; и, конечно, от этого лишь сам очень много потерял. Ему вовсе не было известно то, что составляло силу и красоту артели, где, по рассказу Репина (повторяю еще раз), «все относились друг к другу очень строго и серьезно, без всяких галантерейностей и умалчиваний, льстивостей и ехидства. Громко, весело каждый высказывал свою мысль и хохотал от чистого сердца над недостатками картины, чья бы она ни была. Это было хорошее время, живое!» Подобного, честного, неподкупного, доброжелательного суда и оценок товарищей Верещагин никогда не слыхал и, кажется, потерял оттого очень много лишь сам. Уединение никогда даром не проходит. Человек рожден жить и делать дело непременно в кругу товарищей. Но, кроме этих двух совершенно исключительных случаев, прочие лучшие русские художники все наперерыв шли и вступали в Товарищество. Кажется, еще много лет есть впереди, когда художники все будут итти и вступать в Товарищество. Какой решительный, какой неопровержимый отпор мнению Крамского, будто «у нас в России никакое общество существовать не может». — Нет, может, может, ответила история устами нескольких молодых, но только когда нас оставляют в покое, когда нас вроде того как будто забывают, а главное, когда у нас во главе стоит такой трибун, такой вождь, такой человек, несокрушимо влюбленный в правду и будущее, как Крамской. В 1864 году он вздыхал и жаловался, что «не может у нас быть общества», но так он говорил потому, что, как дрожащая над своим еще слабым ребенком мать, он боялся за каждый ветерок, который в распахнутую дверь подует, даже за каждый взгляд, который сглазит. Но через десять лет этот ребенок уже сильно окреп и поднялся, и мать больше ничего не боялась. В 1873 году он уже писал Репину в Париж: «Партиям вы произносите беспощадный приговор тем одним, что просите господа бога „избавить вас от борьбы с ними“. Здесь и мой собственный приговор. Я, с тех пор, как себя помню, всегда старался найти тех, быть может, немногих, с которыми всякое дело, нам общее, будет легче и прочнее сделано… Я не понимаю, как можно желать изолированности. Очень возможно пройти всю жизнь, не примкнув ни к какому движению, не идя ни с кем в ногу, но только потому, что или не встретишь товарища, или нет еще достаточно определившихся целей. Но когда цели видны, когда инстинкт развился до сознания, нельзя желать остаться одному. Это, как религия, требует адептов, сотрудников…» Всю свою жизнь Крамской и прожил в ряду и среди адептов и сотрудников, столько же верующих в надобность Товарищества, как и он сам. И вера эта, идущая еще со времен выхода из Академии и создания артели, никогда не потухала. Товарищество много раз несло тяжелые утраты, на его плечи обрушивались, от времени до времени, такие удары, от которых и дуб присел бы, и гранитная скала крякнула бы; Товарищество в те минуты впадало в уныние и начинало подумывать: «Ну, вот теперь уж все пойдет для нас книзу». И, однакоже, нет, ничего, тучи опять рассеивались; смотрите, опять солнце, и Товарищество летит попрежнему на всех парусах. В каждом обществе всегда много есть слабых, бесхарактерных, держащихся другими и только через них получающих какое-то значение. Таких перебывало немало и в Товариществе. Пришли, понюхали и ушли. Какие-то посторонние интересы потянули в сторону, они и убежали перебежчиками. Сами они ничего никогда не выиграли, но также и Товарищество никогда ничего не проиграло. Настоящие, коренные, непоколебимые товарищи только с полупрезрительной улыбкой глядели им вослед и произносили: «На здоровье! Скатертью дорога. Нам же лучше: предателей и слабых, и шатающихся на стороны меньше останется». Но было уже не до улыбок, когда Перов ушел, когда Крамской стал собираться уходить. Потеря и ущерб грозили Товариществу громадные, и притом такие уходы свидетельствовали, что и могучие силы могут понижаться до слабости, что и крупные интеллекты способны начинать мыслить фальшиво, дрянно и ничтожно. Перов понизился до того, что перестал даже понимать цель и назначение Товарищества, и в 1877 году писал Крамскому, прежнему другу, в ответ на его укоры, что «Товарищество основано в 1870 году для того только, чтобы сами художники собирали на выставках доходы со своих трудов, но теперь общество вздумало преследовать другую цель: развивать или прививать потребность к искусству в русском обществе», но, прибавлял он, «об искусстве и художниках будущего века забота не наша». Каких высоких и правдивых творений ожидать от художника при таком узком и антипатичном взгляде? Крамской, в свою очередь, страшно изменился под конец жизни, считал дело передвижников конченным и предлагал товарищам передать его Академии, начав, повидимому, думать, как Перов за десять лет перед тем, что это «дело» всего более состоит в передвижении картин по России и собирании за то денег. К концу жизни Крамской присмирел и опустился даже до того, что писал мне (в 1886 году): «Вижу, мне надо сидеть смирно и не вмешиваться: другие лучше меня видят и понимают время и обстоятельства». И это говорил Крамской, когда-то неукротимый трибун художественный, несокрушимая сила и энергия. Какое ужасающее падение! Несмотря, однакоже, ни на что, обе утраты, Перова и Крамского, не были смертельны для Товарищества, как ни велика была прежде их роль там. Казалось, Товариществу не встать уже более на ноги. И, однакоже, — нет, неправда, свет не меркнул, новые огни где-то вдруг вдалеке зажигались, быстро прилетали из своих далеких краев и сливались с прежним могучим пламенем в один громадный язык. В последние годы было еще несколько утрат, вероятно будут еще другие, но Товарищество уже меньше прежнего стало теперь бояться за будущее, вера его в свое назначение только крепчает. Да и в самом деле, чего ему бояться? Не носит ли оно в себе, с одной стороны, все те элементы, которыми животворится всякое истинное искусство вообще: правду, наивность, искренность, простоту, Удаление от своекорыстных и эгоистических целей, а вместе презрение к расчету на дурные вкусы и невежество публики, с другой же стороны, — искание правды национальной, специально русской, страстную любовь к русской жизни и неподкупное изображение как ее светлых, так и темных сторон, ее счастий и невзгод; наконец, гордое отрицание всяких наград и отличий, которые, по мысли лучших членов Товарищества, могут приносить художнику только вред и убыль.