Изменить стиль страницы

9 часов 10 минут. Еще не закончен набор последней полосы. Меня вызывают из типографии наверх, в редакцию. Звонит Милена:

— Пять минут назад правительство приняло решение о капитуляции.

— Это невозможно. Пять минут назад я говорил со Швермой. Он в парламенте. Там все наши депутаты. Бехине заверил их, что вчерашняя точка зрения не изменилась. Но якобы надо маневрировать.

Милена:

— Говорю тебе почти официально.

— Откуда узнала?

— От окружения президента.

— А конкретнее?

— Пани Гана.

Звоню в парламент. У телефона Гонза:

— Ты с ума сошел? Это исключено. Какой у тебя источник информации?

— Пани Гана.

— Сумасшедший!

Без пятнадцати десять. Звонит Гонза:

— Все правда. Капитулировали.

Первое ощущение — страшная горечь. Хочется что-нибудь разбить, а руки как парализованные. Это длилось какую-то долю секунды, но я не хотел бы еще раз такое пережить. Это как смерть. В эту долю секунды я представил деморализованную Европу, углубляющуюся Пропасть между Европой и Америкой и почувствовал страх, который может убить.

Потом все исчезло, но усилилось стремление действовать как можно быстрее: Все мы шатаемся от усталости.

С прошлого понедельника спим самое большее по два часа в сутки. Посылаем друг друга спать, но спать не можем.

Поднимаем заводы. Предприятия посылают депутации в правительство, к президенту, в генштаб. Им говорят, что еще «ничего не решено».

В три часа в ЦК КПЧ пришла дочь Прейса:

— Не допустите трагедии! Отец хочет предать родину. Они сейчас заседают в нашем доме: отец, Беран, Черный и другие. Говорят о перевороте. Они хотят арестовать президента и объявить в Праге военное положение. Если будет неспокойно, они призовут Гитлера. Остановите измену!

Она в истерике, определенно не в себе, ей нельзя верить. Но ее сообщение можно проконтролировать. Ап. и Петр это берут на себя.

Политбюро заседает без перерывов. Между тем правительство формулирует заявление, в котором народу будет сообщено о капитуляции. Получаем первые сведения о том, как это звучит. Омерзительно! Жалкая надгробная речь. Похороны «пятой колонны»…

На улицах гремят громкоговорители. Люди стоят молча. В большинстве это служащие. Все в отчаянии. Многие плачут. Остановились трамваи. Перед Ставовским театром какая-то женщина упала на колени, и вдруг вся толпа встала на колени.

Отчаяние. Раздаются выкрики:

— Предали! Нас предали! Так будем защищаться сами!

Крики слышны на всех улицах. Тысячи людей вышли на улицы. На Вацлавской площади возникла первая демонстрация.

— На Град! К правительству!

Уже половина пятого. Конец колонны демонстрантов исчез на улице 28 Октября. На Пршикопе полицейский кордон, там не пройти. А у памятника св. Вацлава возникла новая демонстрация.

Это все еще в большинстве служащие и торговцы. Рабочие подойдут позже, часам к шести. Колонны тянутся через Народный мост к парламенту и через Манесов мост к Граду. Традиционные остановки, как во время крестного хода: у Национального театра, перед парламентом. Поют гимны. Руки подняты. Многие сжаты в кулаки, как к присяге.

Семь часов. Демонстрации идут по всей Праге. Реакция тоже не спит. Ее основные лозунги:

Во всем виноват Бенеш (он пользуется доверием народа, поэтому хотят пошатнуть его позиции. «Чешское» радио в Вене также ведет атаки на Бенеша).

Люди подхватывают любой лозунг. Мы все выходим на улицы. Стараемся парализовать реакцию. Начинаем задавать свой тон. Полиция всюду сдается без сопротивления, кроме той, что на пути к Граду. Полицейские присоединяются к демонстрантам.

В 7 часов выходит «Пражский лист» Стршибрного — в черной рамке, с заголовком: «Мы одиноки!»

В газете — сообщение об измене СССР. На улицах уныние. Быстро возвращаюсь в редакцию и пишу первую листовку с подписью: «Коммунисты». О том, что СССР полон решимости нам помочь.

И вновь на улицах. Профессор Неедлы, седовласый, без шляпы, держась за фонарный столб, обращается к собравшимся на Пршикопе людям. Чуть позже он говорит уже со ступеней перед зданием парламента. Сотни групп и кучек. Обращаемся ко всем. Говорим о предательстве аграрников и правду о советской помощи.

В 9 часов десяти-пятнадцатитысячная толпа пытается проникнуть в казармы Иржи из Подебрад.

— Оружия! Дайте нам оружия!

Очевидно, здесь орудуют провокаторы аграрников, используя боевое настроение людей.

С раскинутыми в стороны руками стою у ворот казарм. Кричу. Ору. Кажется, толпой невозможно овладеть. И только когда обращаю их внимание, что мы все солдаты свободы, в форме или в штатском, меня начинают слушать. Наконец мы добиваемся того, что грузовые и легковые машины выезжают с территории казарм, и, хотя ворота распахнуты, ни одна нога не перешагнула порог.

К полуночи демонстрации ослабли, но свыше ста тысяч людей остались на улицах до утра. При этом не было разбито ни одного окна.

Полиция шла вместе с народом, и это оказалось настолько неблагоприятным для аграрников, что они не осмелились объявить военное положение, хотя объявление об этом, как нам сообщили из государственной типографии, уже было напечатано.

Ян Дрда

Третий фронт

Туманный вечер накануне дня поминовения усопших лежал над городом. Но этот мглистый покров не мог скрыть вздымающиеся здесь и там острые пики башен; они возвышались, как тени воинов, еще не разоруженных полчищами врага, уже полгода попирающего грудь Праги. С наступлением дня небо постепенно прояснилось, сквозь пепельную мглу проглянула лазурь, и к вечеру глядевшие на запад оконные стекла загорелись красно-золотым отблеском.

Слава Мах решил не выходить в этот день из дому. Он долго стоял у окна, глядя с градчанских высот на каменные волны города и жадно впитывая в себя каждую подробность его очертаний, словно хотел навсегда запечатлеть в памяти этот образ. Только это он мог взять с собой в далекое путешествие, которое начнется в следующую ночь, а кончится бог знает где и когда. Свою цель, все устремления своей тридцатилетней жизни он четко выразил в трех словах, одной краткой фразой: «Найти третий фронт».

В его памяти так образно, с мельчайшими подробностями вставала карта Европы: Злин, Визовице, Словакия, горы и равнины, названия венгерских городов, которые нелегко выговорить, Будапешт, граница. Там, где начиналась Югославия, сухие картографические представления уступали место совсем другой картине: перед глазами вырисовывались лица товарищей, о которых он не мог думать без учащенного биения сердца — Матья, Дарко, Мишко, Иван. У каждого из них были ясная, мыслящая голова, пламенное сердце и крепкие руки инженера-механика, с одинаковой ловкостью умеющие начертить схему винта и дать очередь из пулемета. Мельком вспомнил при этом Слава, как они вместе шатались по пивнушкам Малой Страны, восторженно празднуя успешное окончание государственных экзаменов, как поднимались под утро по узенькой улочке к старому деревянному строению студенческого общежития. Они навсегда останутся в его памяти такими, какими он видел их в грязном окопе, в стране, которая не была ни их, ни его родиной, но где они, ничего не боясь, спешили навстречу смерти. Все его воспоминания о них, все переживания многих лет словно откристаллизовались в одной темной картине ночи: за мешками с песком, в канаве, наполненной дождевой водой, они стоят впятером с винтовками у пулеметов, обратив свои взгляды на реку со странным названием, и во тьме перед ними появляются белые призраки, толпы взбесившихся джиннов, ревущих во все горло восточные заклинания.

Мадрид. Мансанарес. Марокканцы…

Скоро исполнится третья годовщина той страшной ноябрьской ночи, из пожарища которой вынес Слава эту картину. Это было… подожди… в ночь на седьмое ноября тридцать шестого года, накануне того дня, который Франко назначил для въезда на мадридские улицы на белом арабском коне, в ночь, когда насмешливый Мадрид поставил на столик лучшего кафе чашку черного кофе для этого убийцы испанского народа, язвительно предложив ему прийти и выпить ее, если кофе не покажется Франко слишком горячим.