— Тот еще жив?
— Нет. Умер в шестьдесят пятом, через пару месяцев после отъезда Луиса. У него сердце разорвалось от зависти и злобы, — усмехнулся Йозеф.
— К кому? К брату?
— Да нет. К коммунистам. А визит преуспевающего брата подлил масла в огонь. Он был прирожденный предприниматель, налоги платил как миллионер, а ведь перед войной начинал с небольшой мастерской. Ганичку и ее болвана братца ожидало будущее, можно сказать, наследных принцев. Только потом все пошло псу под хвост. У них, правда, осталась вилла на Баррандове, и Ганкина мать совершала буквально чудеса, чтобы сохранить весь этот светский лоск. Господин Антонин Эзехиаш, заправлявший большой отопительной фирмой, каждый вечер должен был снимать комбинезон и целый час мыться душистым мылом, чтобы отмыть запах автогена. Деньги-то он продолжал делать все время, я думаю, он тогда припрятывал массу дефицитных материалов. Дядюшка из Америки всем им дал по мозгам, заявившись перед ними в широкополой шляпе, с рассказами о гасиендах и яхтах миллионеров.
— Луис был богачом?
— Нет, вряд ли. — Йозеф усмехнулся, но усмешка тут же слетела с его лица. — По крайней мере не по масштабам той части света, откуда он прибыл. Я думаю, он был просто состоятельный человек. Им-то, конечно, мерещилось, что их родственник — миллионер. Хотели пристроить под его крылышко Ольду — Ганкиного брата. Рассчитывали, что он уедет с ним да там и останется. А дядя сразу раскусил Ольдржишка — да и не захотел связываться с племянничком, хотя и был человек одинокий. Вот Ганку он бы взял. Но ей тогда всего семнадцать исполнилось, и она за его мексиканским наследством не гналась.
— Ганка не похожа на брата?
— Скажешь тоже! — с горячностью воскликнул Йозеф. — Это не девчонка, а золото! Ничего общего с этой семейкой. Нелегко ей, да еще и замуж вышла неудачно. Нашла себе самого большого обалдуя из всего нашего выпуска. Живут они с матерью и братом в своей баррандовской вилле и, думаю, здорово там грызутся. Ганке с ними не сладить, плачет где-нибудь в уголке, что еще остается… Я хотел как лучше, — сказал он разочарованно. — Для вас обоих. Вы бы здорово подошли друг другу.
— Эх ты, сводник! — задумчиво протянул я. Что бы он там ни говорил, эта «золотая девчонка», казалось мне, чем-то вписывалась в свою буржуазную семейку. — А как они относились к этому дядюшке, когда тот вернулся? — спросил я.
— Не знаю. Ганка-то уж точно хорошо.
— Тогда почему она не знала, что он там, на вилле?
Йозеф пожал плечами.
— Он что, насовсем вернулся? Может, на экскурсию приехал на старости лет?
Йозеф снова пожал плечами. Мы помолчали.
— Ты говорил, что в том помещении были модели корабликов, машинок, железная дорога? — вдруг вспомнилось ему.
— Да.
— Он их тридцать лет собирал. Раз привез с собой, значит, решил остаться.
Я поднялся.
— Есть хочу. Пойдем куда-нибудь поужинаем.
Йозеф, поколебавшись, нерешительно сказал:
— Надо бы позвонить Ганке. Может, ей что нужно.
— У нее ведь есть муж, брат, — с раздражением буркнул я.
Йозеф ответил извиняющейся ухмылкой. Когда я выходил из душевой, он высунул голову из своего кабинета.
— Иду к ней только ради тебя. Вдруг возникнут какие осложнения, вы ведь там вместе были, а?
Я продемонстрировал ему, что в запасе у меня имеются ухмылки не менее омерзительные.
Ночь была такой жаркой, что роса испарилась, не успев окропить слой пыли на остатках выносливой зелени, вымахавшей вокруг моего жилища. Я снова открыл окно, которое по привычке захлопнул перед уходом. Вполне можно было его и не закрывать, потому что случайному гостю нечего отсюда уносить. Одеяло на кровати да кое-что из дешевой поношенной одежды — ничего такого, чем я бы хоть как-то дорожил. В Прагу я приехал с пустыми руками, или — если это вам покажется благозвучнее — с голым задом. У меня была одна знакомая, тонкая интеллектуалка, которой эта вульгарная метафора страшно нравилась.
Я валялся на кровати одетый, стряхивая пепел на стоявший на груди фарфоровый подносик. После теплого пива, которым я запил свой холодный ужин, во рту у меня был привкус, словно я глотнул из лохани, где буфетчик ополаскивал пивные кружки. Спать не хотелось. Я вспоминал другие ночи, те, когда, вернувшись с учений, падал от усталости, но все-таки не один ложился в супружескую постель в спальне премиленькой виллы на окраине Када-ни. Вспоминал знойные летние ночи, столь похожие и непохожие на сегодняшнюю, когда пятнадцать лет назад я гулял по берегу Огры с девушкой, изящной и нежной, как дымка, поднимающаяся на рассвете над речной гладью. Вспоминал те долгие, мучительные ночи, когда из всей крепко спящей роты я один бодрствовал. И ту первую ночь, когда, явившись без предупреждения, нашел дом пустым. Вспоминал полуночные ссоры, слезы, примирения.
Вспоминались мне бесконечные ночные разговоры, во время которых я позволял убедить себя, что сам во всем виноват, ибо я — полный ноль, и никакого во мне честолюбия, что не думаю о будущем (в те времена еще о нашем общем будущем). И то утро, когда я наконец сдался, побежденный неумолчным менторским голосом жены-учительницы. Всплыли в памяти ночи, проведенные над учебниками, и бесчисленные чашки черного кофе. Вновь воскрес и тот вечер на пражском Главном вокзале, Пепа Каминек в форме младшего сержанта, бдительно следящий, чтобы я все-таки сел в скорый поезд на Жилин.
— Подумаешь, позор для части, — говорил он мне тогда. — Завалите экзамены — бросайте армию и подавайтесь к нам на стройку. Чинов и званий там, конечно, не дождешься, зато деньжата будут водиться. И на жену вашу хватит.
Я подозрительно глянул на Пепу. Не следовало ему так говорить. Едва он, помахав мне рукой в последний раз, отвернулся, я выскочил из уже тронувшегося поезда и помчался на другой вокзал. В Кадани я был после полуночи. Жена моя явилась домой только через два дня. Раньше она меня не ждала.
Вспоминалась вереница ночей, проведенных в разных гарнизонах. Хотя и не всегда я коротал их один, эти более чем десять лет сливались в сплошную туманность без единой ясной звездочки. Наконец возник в памяти и тот поздний рассвет, когда Влтава была мутной, как глаза утопленника, а я стоял на понтоне под пролетом моста. Я будто вновь услышал чей-то крик, треск металла, ощутил сокрушительный удар, секунду ослепляющей боли, а потом — тьма, бесконечная ночь беспамятства, когда я балансировал на краешке той самой длинной из всех ночей, которая однажды ждет каждого из нас.
Снова меня обступают белые ночи, проведенные в палате стршешовицкой больницы, где двери открывались и закрывались для других пациентов, а я лежал пластом в гипсовом саркофаге и не знал, встану ли еще когда. А если и встану — что дальше?… Моя жена (она все еще была моей женой) эти двери ни разу не открыла. Зато однажды в них появился инженер Йозеф Каминек, главный прораб стройки, соседствующей с тем злосчастным, предназначенным на слом мостом. Вот потому-то я и нахожусь здесь сегодняшней ночью. Этот на редкость сообразительный паренек смекнул, что пострадавшего офицера зовут точно так же, как его бывшего командира. А еще я оказался здесь и потому, что Йозеф кроме головы наделен кое-чем на сегодня довольно редкостным. Сердцем.
Я вспоминал все это, а может, и видел во сне. Спал, и мне снились тяжелые сны, по сравнению с прошлым они были, правда, розовыми видениями. Снился беловолосый человечек в мексиканском сомбреро, в котором я его никогда не видел, галопирующий верхом по бесконечной пустыне, какой я вообще никогда не увижу. Взмокший от пота, терзаемый жаждой, со скрипящим на зубах песком, догонял я эту маленькую фигурку, белеющую на темном горизонте, но, как ни старался, расстояние между нами не сокращалось. Копыта моего коня отбивали стаккато по вытоптанной земле. Вздрогнув, я проснулся. Барабанная дробь звучала прямо над ухом. Я повернул голову. В темном прямоугольнике окна стояла девичья фигурка в белом, быстро и непрерывно, словно печатая на машинке, постукивая по оконному стеклу.