Я очень извиняюсь, что начал свои записки несколько отвлеченно и теоретично. Постараюсь в дальнейшем ограничивать себя в этом отношении. Читатель не без основания любит все конкретное. Рассуждения в самом деле надоедают. Идеология чаще всего напоминает мочалу, которую жуют под давлением обстоятельств. Вот, например, Курденко. Представьте, если бы у него не было идеологии, ведь он бы, несомненно, пленял сердца. И нимфы бегали бы за этим кентавром. А теперь даже комсомол очки шарахаются от него. Да и ему самому вовсе нелегко, будучи в известном смысле четвероногим, тащить эту идеологическую обузу. Но, ничего не поделаешь: назвался груздем, полезай в кузов; назвался партийным, храни «заветы».
Тем не менее я настаиваю на том, что Курденко превосходный человек. У него слово соответствует делу. Он прямолинеен, как абсолютный метр, хранящийся где-то в Париже.[1299] Он добросовестно не знает истории и знать ее не хочет. И в этом смысле сохраняет первобытную девственность.
II
Итак, в нашей тринадцатой квартире, как солнце в капле воды, отразился весь наш обывательский быт. На кухне батареи примусов, объявления на стенах об очереди по уборке коридоров и сортира, жужжание домашних хозяек о продовольственных карточках, гриппозный кашель и чихание… Все это, разумеется, пустяки, и к концу какой-нибудь пятой пятилетки никаких гриппозных примусов и сортирных очередей не будет и в помине. Порядок будет идеальный, если только Земля не попадет в хвост ядовитой кометы или на Европу не обрушится пятисотмиллионная масса китайцев, организованная японцами, как предсказывал национальный чудак,[1300] узревший глазами поэта «клочки» российских знамен, доставшиеся на забаву «желтым детям». Впрочем, еще неизвестно, под какими знаменами двинутся на Европу «желтые дети», может быть, и под нашими красными, советскими. Тут бабушка надвое сказала. Но что они двинутся — это факт. Неизвестны также сроки этого нового переселения народов. По части сроков все пророки хромают, даже величайшие. Они, очевидно, привыкли иметь дело с вечностью, а во времени путаются, как малые дети. Очень может быть, что до китайского нашествия мы успеем наделать дел, — ну хотя бы изничтожить остатки греко-римской культуры, оплодотворенной «откровением» двух последних тысячелетий. Я, разумеется, в качестве безбожника, заключил слово «откровение» в кавычки, но надо считаться и с теми, кто этих кавычек не признает. Между ними были ведь не только глупцы, но и умницы первого ранга — хотя бы, например, Паскаль или Достоевский.[1301] Я уже не говорю про канонизированных: эти ведь тоже были нередко люди отнюдь не наивные. Над этим можно призадуматься. Но Курденко спешит; ему некогда думать; у него темпы… Впрочем, если бы свершилось чудо, и он в самом деле призадумался, получился бы всемирный скандал: он бы вдруг увидел, что все наоборот…
Очень трудно писать, потому что в соседней комнате кричит девочка. Ее зовут Наташей. Я знаю, почему она кричит. Ее сечет отец. Он уже третий день ее сечет. Случай весьма запутанный. Некоторые жильцы хотели заступиться за Наташу (ей одиннадцать лет), но потом струсили. И я струсил. Сечь девочку — дело как будто реакционное, и наша советская педагогика подобных мер воздействия не одобряет. Однако тут все тоже наоборот. У этой самой Наташи заметили в школе крестик на шее. Пошли расспросы, как и что. Она сказала, что крестик на нее мать надела. А тут, как на грех выяснилось, что отец, сапожник, — кандидат в партию. Вот этот кандидат и сечет, пользуясь тем, что мать стоит в очереди; выдают колбасу из баранины. Сейчас ночь на исходе — светает: вот она и стала в очередь. Конечно, это чепуха, и партия не одобрит подобной расправы, но мы все боимся, что нас заподозрят в приверженности к христианскому культу. Одна только Марфа Петровна пыталась заступиться за глупенькую Наташу, но сапожник пригрозил ей милицией. Жалко, что Пантелеймонова нет, Михаила Васильевича, типографского рабочего; у него ночное дежурство; этот, пожалуй, заступился бы; ему на днях одна жиличка показывает цветочки магнолии (ей из Крыма прислали), а он и ляпнул: — И есть же такие дураки, которые уверяют, что Бога нет!
Как это вам нравится! Какой уклон в мыслях — то есть, значит, откуда, мол, красота, ежели Бога нет. Доказательство бытия Бога, разумеется, слабое. Кант его будто бы опроверг.[1302] Ну, одним словом, Пантелеймонов не читал Канта и, наверное, заступился бы за Наташу, но у него ночное дежурство. Курденко тоже, разумеется, заступился бы, несмотря на крестик, но Курденко некогда — у него темпы; он ударник, он очень спешит. А Наташе одиннадцать лет, кажется, даже скоро будет двенадцать. Она стройненькая. Ножки как стебельки. Она кричит:
— Папенька, не буду! Папенька, не буду!
Я не понимаю, почему она так кричит. Что это значит… «не буду»? Крестик она что ли не будет носит? Так чего же кричать? Дело ясное, что не будет.
На днях возвращаясь домой с Усачевки — в двенадцатом часу ночи, — я натолкнулся еще на один непонятный факт. Из неосвещенного переулка (недалеко от Зубовской площади) раздавались ужасные вопли. Туда уже бежали прохожие. И я побежал. Несмотря на поздний час, набралась порядочная толпа, и я даже сразу не рассмотрел из-за спин, что там такое происходит. Вертелся какой-то клубок из людей, и вся эта куча подвигалась в сторону Долгого переулка. Наконец я разобрал, что два милиционера в полной амуниции тащат девочку лет четырнадцати, никак не более. Но странно было то, что она в одной рубашке. Девочка отчаянно боролась и билась в руках у милиционеров. Ее несли на руках. Рубашка у нее сбилась чуть не в комок, и девочка была совсем голая. И милиционеры тащили ее как-то неловко, спешили, недовольные, что собралась толпа. За милиционерами бежала какая-то ведьма, простоволосая, очень разъяренная.
— Что это такое? Куца тащат девочку? — нелепо приставал я то к одному, то к другому из толпы. Мне отвечали неохотно:
— Беспризорная, вить ты… Пристала, значит, к гражданке…
— Как пристала? К какой гражданке?
— Да вот к ведьме этой… Три дня у нее жила…
— Странно как…
— Ну, да… А вот теперь надоела ей. Она, значит, милицию вызвала, чтобы убрать. А девочка боится, не хочет идти в милицию, платьишко свое изодрала, — думала, голую не поведут… Ан, повели.
Девочка продолжала кричать и отбивалась отчаянно. Я видел, как толпа завернула в Долгий переулок. Там отделение милиции недалеко от угла.
Вот и весь факт, товарищи. Разумеется, к концу второй пятилетки ничего подобного не будет, то есть не будет беспризорниц, не будет растлений, не будет изнасилований, да и девственности не будет. То есть как не будет девственности? А очень просто. При рождении девочек у них, конечно, немедленно будут хирургическим способом уничтожать признаки девственности во имя эгалитарного[1303] принципа. Эта мера необходима, чтобы впоследствии не было привилегий. Я, мол, девственница, а ты нет. С этой девственностью очень много хлопот, а тогда, к концу второй пятилетки, не будет никаких хлопот, а также и всех этих глупых трагедий по поводу утраты целомудрия. Я однажды попробовал заговорить на эту тему с Курденко, разумеется, осторожно. Он, кажется, не понял. Впрочем, он очень торопился. Он в это время агитировал за социалистическое соревнование по экономии топлива — ему было не до целомудрия, да и сердит был отчасти, потому что Михаил Васильевич Пантелеймонов только что предложил ему социалистическое соревнование по экономии питания, заметив у него в руках какую-то дефицитную пищу из закрытого распределителя. Я доподлинно знаю, что Курденко питается почти так же, как сам Пантелеймонов, то есть очень плохо, и вовсе не было надобности дразнить товарища его привилегированным распределителем. Курденко, я уверен, без малейшего сожаления откажется от своих привилегий, жертвуя ими для успехов крупной индустрии. У него в комнате сейчас собачий холод, но он терпит во имя принципа. Повторяю без всякой насмешки: Курденко прекраснейший человек как нравственный тип, и если он остался равнодушным к воплям девочки, то исключительно по причине темпов. У него не было времени обратить на это внимания. Не обращал же внимания на вопли своего собственного сына, столь жестоко истязуемого, император Петр Великий,[1304] тоже весьма озабоченный успехами по тем временам крупной индустрии и тоже весьма торопившийся. Курденко даже мягче и как-то добродушнее знаменитого императора. Впрочем, Курденко и не претендует на прозвище Великого.