Изменить стиль страницы

Я встретил старика с плешивой головой,

С очами быстрыми, зерцалом мысли зыбкой,

С устами, сжатыми наморщенной улыбкой…[82]

Этот плешивый старик с насмешливой улыбкой был, конечно, неслучайно властителем дум. И хотя мысль его, по выражению Пушкина, была в самом деле «зыбкая», однако это была мысль для своей эпохи новая. А главное, он был остроумен. Смеяться было над чем. И нечего было противопоставить вольтеровской шутке. В колдунов Арины Родионовны и в христианскую добродетель своих родителей десятилетний Пушкин уже не верил.

В эти ранние детские годы, когда Пушкин зачитывался Вольтером и когда для него открылся соблазнительный и веселый мир сказочек Лафонтена[83], все эти поэты казались ему счастливыми избранниками. Немудрено, что он с любопытством смотрел на живых стихотворцев и писателей, посещавших дом господ Пушкиных. Сергей Львович рассказывал впоследствии про сына: «В самом младенчестве он показал большое уважение к писателям. Не имея шести лет он уже понимал, что Николай Михайлович Карамзин не то, что другие. Одним вечером Николай Михайлович был у меня, сидел долго; во все время Александр, сидя против него, вслушивался в его разговоры и не спускал с него глаз». Вскоре Карамзин стал историографом и едва ли навещал московскую гостиную Пушкиных. Зато поэт, подрастая, успел познакомиться здесь, в Москве, c. французами-эмигрантами. Среди них был Ксавье де Местр[84], брат философа[85], повествователь и художник. Пушкин узнал также И. И. Дмитриева, которого, быть может, он видел и в его садике, где Иван Иванович любил копаться в грядках и где стояли солнечные часы, воспетые В. А. Жуковским, не раз также посещавшим дом Сергея Львовича. Но и Дмитриев в 1809 году удалился из Москвы, получив назначение на пост министра. Остался в Москве дядюшка Василий Львович Этот всем тогда известный поэт, рыхлый толстяк на тоненьких ножках, несколько кривоносый, очень любивший декламировать свои стихи, несмотря на отсутствие многих зубов, был весьма забавен, но внушал, однако, невольное уважение чрезвычайной своей начитанностью. Его библиотека, которую он вывез из Парижа в 1804 году, была так изысканна и богата, что ей завидовал даже граф Бутурлин[86], у которого было богатейшее собрание книг в сорок тысяч томов. Обе эти великолепные библиотеки сгорели в 1812 году, когда французы владели Москвой, но Пушкина не было тогда в Москве; он в это время был питомцем Царскосельского лицея.

Поэт довольно наслышался еще в Москве литературных разговоров. Он уже знал, что Карамзин, Дмитриев, Жуковский, Батюшков[87], дядюшка Василий Львович и совсем еще юный П.А. Вяземский[88] ведут борьбу с литературными староверами, с Шишковым[89], Хвостовым[90] и прочими ревнителями ветхих литературных традиций. Он, конечно, знал басни и стихи Дмитриева, «Бедную Лизу» Карамзина, переводы Жуковского… К тому сроку, когда пришлось поэту покинуть семью, начитанность его была изумительна. Он прочел уже «Илиаду» и «Одиссею» в переводе Битобе[91]. Огромный и могучий мир эллинского эпоса поразил его воображение. Он прочел классиков XVII века. Строгий Корнель[92] внушил ему почтительное удивление. Мольер увлек его своим комедийным вымыслом. Захотелось самому сочинять что-нибудь острое, как Мольер. И он стал сочинять. Маленький драматург стал директором театра. Он же был и актером. Сестра Оля была зрителем. Поэт, подражая отцу, декламировал свои французские пьески. Одну из них, под названием «Похититель», Оля освистала. Но автор утешился, сочинив на самого себя эпиграмму, тоже, разумеется, по-французски: «Скажи, за что партер освистал «Похитителя»?

Увы! За то, что бедный автор похитил его у Мольера». Начитавшись «Генриады»[93], он стал сочинять в ее стиле пародийную поэму, где изображалась война карликов и карлиц во времена короля Дагобера[94]. Героя звали Толи. Поэма называлась по его имени «Толиадой». Гувернантка похитила рукопись и принесла ее гувернеру. Француз стал смеяться, прочитав начало. В крайнем гневе поэт бросил в печку свою поэму.

Когда Пушкину исполнилось одиннадцать лет, все уже знали, что он пишет стихи. Однажды в старинном парке с прудами и каналами в голландском стиле при доме Бутурлиных, дальних родственников Сергея Львовича, барышни окружили юного поэта с альбомами, прося его стихов. А когда какой-то гость продекламировал его катрен[95], исказив размер, Пушкин в отчаянии убежал в библиотеку, где рассеянно разглядывал корешки сафьяновых переплетов, а потом ушел домой в смущении и досаде. Кажется, гувернер Бутурлиных, некий Реми Жилле[96] (впоследствии директор Ришельевского лицея в Одессе), первый догадался, что этот самолюбивый курчавый губастый мальчик поэт и что его судьба будет необычайна.

Кто были учителями Пушкина? О них мы почти ничего не знаем. Эмигрант граф Монфор, потом какой-то Руссло, писавший плохие стихи и не одобрявший поэтических опытов Пушкина, какой-то Шедель, англичанка мисс Белли и гувернантка Анна Ивановна, впоследствии давшая повод поэту в черновой программе его воспоминаний сделать помету: «первые неприятности — гувернантки…»

Диакон Александр Иванович Беликов, окончивший Славяно-греко-латинскую академию[97], учил его русской грамматике и правилам «православного» вероисповедания. Если в лицее Пушкин и преувеличил несколько свое неведение закона Божия, уверяя в стихах, что он никогда не мог выучить наизусть «Отче наш» и «Богородицу», то все же, вероятно, это признание не так уж было далеко от истины. Диакон Беликов был, по-видимому, одною из тех «духовных особ», которые были по вкусу тогдашним российским дворянам: он умел быть светским, мило спорил с вольнодумцами французами и издал книжку «Дух Массильйона». Эта книжка отвечала настроениям тех семейств, которые находили приличным отдавать своих детей в католический пансион, где внушались воспитанникам соответствующие идеи. Католические патеры казались более изящными, чем русские попы.

На семейном совете решено было отдать Пушкина в петербургский закрытый пансион отцов иезуитов, где воспитывались дети русских аристократов. Но планы эти неожиданно изменились. Стало известно, что под Петербургом, в Царском Селе, открывается привилегированное учебное заведение на каких-то совсем новых началах и что в это заведение попасть великая честь. Сергей Львович и Надежда Осиповна очень заинтересовались этой «лицеей», как еще тогда называли новое учебное заведение.

По-видимому, первоначальный проект лицея был составлен директором департамента министерства народного просвещения И. И. Мартыновым[98] не без руководства и указаний М. М. Сперанского[99]. В основу этого проекта была положена идея чуть ли не Лагарпа[100]. Этот проект отвечал либеральным мечтаниям Александра I[101], но ко времени его осуществления эти мечтания, как известно, увяли, не расцветши. К тому же Сперанский утратил свое значение и вскоре оказался в опале. Проект попал на утверждение графа А. К. Разумовского[102] и претерпел серьезные изменения. В это время шла борьба между иезуитами и вольнодумцами. В своем доносе 1826 года «Нечто о Царскосельском лицее и о духе оного» Булгарин[103] указывает на мартинистов[104] как на источник той педагогической системы, которая положена в основу лицея. Либералы александровской эпохи почти все были масонами. Наиболее способный из директоров лицея, Е. А. Энгельгардт[105], член Великой ложи «Астрея», поддерживал эти традиции. После расправы с декабристами (он был тогда в отставке) ему пришлось выступить с полемикой, когда изгнанные из Петербурга иезуиты в заграничной прессе указывали на лицей как на рассадник масонского вольнодумства.

Господам Пушкиным надо было решить, куда отдавать сына — в иезуитский пансион, где, между прочим, начал свое учение П. А. Вяземский, или в этот новый лицей. По-видимому, у легкомысленных родителей поэта не было никаких серьезных мотивов для предпочтения того или другого учебного заведения. Дело было решено благодаря личным отношениям и связям. С директором будущего лицея В. Ф. Малиновским[106] и особенно с его братом, Алексеем Федоровичем[107], начальником московского архива иностранных дел, Пушкин был знаком. Усердно хлопотал об этом деле А. И. Тургенев[108], который за год до того был назначен директором департамента духовных дел. Он был, как известно, ревностный «гонитель иезуитов» и даже позднее, к 1815 году, редактировал указ об их официальном изгнании. Так решена была судьба поэта, и он, по счастью, ускользнул от патеров, имевших немалое влияние на своих питомцев.