Изменить стиль страницы

Стою печален на кладбище,

Гляжу кругом — обнажено

Святое смерти пепелище

И степью лишь окружено.

И мимо вечного ночлега

Дорога сельская лежит,

По ней рабочая телега

………изредка стучит.

Одна равнина справа, слева.

Ни речки, ни холма, ни древа.

Кой-где чуть видятся кусты.

Немые камни и могилы

И деревянные кресты

Однообразны и унылы.[953]

Это — болдинское кладбище, пустынное, лишенное зелени, наводящее дикое уныние… Но «болящий дух врачует песнопенье»[954], как сказал любимый Пушкиным поэт. И Пушкин преодолел унынье, «почуяв рифмы».

Не прошло и недели после приезда поэта в Болдино, как он получил из Москвы нежное письмо от Натальи Николаевны. Невеста и ее матушка, очевидно, испугались разрыва и догадались, что Пушкин не прочь отказаться от своего «счастья». Поэту пришлось ответить невесте по-рыцарски: «Я у ваших ног… Мой почтительный поклон Наталье Ивановне… Я только счастлив там, где вы…»

Несколько иначе Пушкин писал П. А. Плетневу — в тот же день, 9 сентября: «Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты да и засесть стихи писать…»

Пушкину пришлось прожить в Болдине не месяц, а целых три месяца. Началась холерная эпидемия. Поставлены были карантины. Из Болдина никак нельзя было попасть в Москву, по крайней мере по уверению Пушкина в его письмах к невесте. Эти письма написаны любезно, но про них можно сказать то же, что поэт сказал Вяземскому о письме своей невесты: «Она мне пишет очень милое, хотя бестемпераментное письмо». В пушкинских письмах к Наталье Николаевне нет ни малейшего признака влюбленности или страсти. Отец пишет Пушкину, что распространились слухи о том, будто свадьба сына расстроилась, но даже эти зловещие сплетни не очень волнуют поэта. Правда, Пушкин, сообщая об этом невесте, шутливо замечает: «Не достаточно ли этого, чтобы повеситься?» Но из контекста письма никак нельзя вывести заключение, что Пушкин в самом деле взволнован известием. Он уверяет Наталью Николаевну, что готов ехать в Москву хотя бы через Архангельск или Кяхту[955], но всё складывается так, что ему приходится сидеть в Болдине и писать стихи. Это величайшее счастье для русской поэзии. Невеста не подозревает вовсе, чем занят в деревне ее жених. А Пушкину и в голову не приходит делиться с нею своими замыслами и трудами. Она ревнует его к какой-то княгине Голицыной[956], к которой Пушкин заезжал, чтобы узнать возможный маршрут на Москву, и ему приходится объяснять, что эта его соседка толста, как вся семья Натальи Николаевны, включая и его, Пушкина, и поэтому она не должна внушать ревности. Потом Пушкин узнал, что москвичи покидают столицу. Невеста обижается на него и ничего не пишет. Он объясняет ее молчание тем, что Гончаровы уехали из Москвы. Но они никуда не уезжали, и Пушкин пишет письмо, не скрывая своего раздражения. Но все эти недоразумения — сущий вздор. Душа поэта занята совсем иным.

9 декабря Пушкин писал П. А. Плетневу: «Милый! я в Москве с 5 декабря. Нашел тещу озлобленной на меня, и насилу с нею сладил — но слава богу — сладил. Насилу прорвался я и сквозь карантины — два раза выезжал из Болдина и возвращался… Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал. Вот что я привез сюда: 2 последние главы Онегина, 8-ю и 9-ю, совсем готовые в печать. Повесть, писанную октавами[957] (стихов 400), которую выдадим Anonyme[958]. Несколько драматических сцен, или маленьких трагедий, именно: Скупой рыцарь, Моцарт и Сальери, Пир во время чумы и Д. Жуан[959]. Сверх того написал около 30 мелких стихотворений. Хорошо? Еще не все (весьма секретное — для тебя одного): написал я прозою 5 повестей, от которых Баратынский ржет и бьется…»

Пушкин в Москве «нашел тещу озлобленной». Свадьба опять откладывалась. Не было денег на приданое. А главное, сам Пушкин все более и более тяготился ролью жениха. Ему опять хочется куда-то ехать. П. В. Нащокину приходится уговаривать его не порывать с прелестною невестою. А поэт напевает все время: «Не женись ты, добрый молодец, а на те деньги коня купи…»

В письме к старому кишиневскому своему приятелю Н. С. Алексееву Пушкин писал: «Я оброс, бакенбардами, остригся под гребешок, остепенился, обрюзг, но это еще ничего — я сговорен, душа моя, сговорен и женюсь…» К этому письму другой пушкинский приятель, С. Д. Киселев, сделал приписку: «Пушкин женится на Гончаровой, между нами сказать, на бездушной красавице, и мне сдается, что он бы с удовольствием заключил отступной трактат(?)…»

Иные думали, что Пушкин в самом деле был влюблен в «бездушную красавицу», но, кажется, никакою диалектикою нельзя объяснить того несомненного «упрямого» факта, что в своем болдинском уединении Пушкин не написал ни единой строчки, посвященной невесте. А между тем душа поэта была полна. Лирические признания его в эти осенние дни прозвучали с необычайной силой. Мы и сейчас с каким-то боязливым волнением прислушиваемся к этим сердечным стенаниям и воплям. Нет, не в Н. Н. Гончарову влюблен был Пушкин, когда он писал такие стихи, как «В последний раз твой образ милый…», «Для берегов отчизны дальной…» и свое страшное «Заклинание». Все душевные силы поэта были сосредоточены на одном образе уже умершей возлюбленной… Кто была она? Амалия Ризнич? Для нас это теперь неважно: для нас важно то, что в этих стихах звучит такой пламенный гимн любви, что сама смерть бледнеет и никнет перед этими заклинаниями поэта. Пусть она, возлюбленная, уже «могильным сумраком одета»[960], — для поэта она жива. Он может «будить мечту сердечной силой». Он дерзает ее «мысленно ласкать». Поэт помнит последнее свидание с нею, когда его «хладеющие руки»[961] тщетно старались ее удержать…

Твоя краса, твои страданья

Исчезли в урне гробовой —

А с ними поцелуй свиданья…

Но жду его: он за тобой…

Это не пассивное, элегическое, покорное судьбе томление сердца. Нет, это деятельное, требовательное, безумное желание обладать умершей любовницей… И недосказанное в этих пьесах звучит уже совершенно как подлинное заклинание в пьесе «О, если правда, что в ночи…»[962]. Последние строчки каждой строфы с двукратным воплем «Сюда! Сюда!» уже за пределами лирики. Это — исступленные крики:

Хочу сказать, что все люблю я,

Что все я твой: сюда, сюда!

В сердце, сгорающем в такой страшной любовной тоске, решительно нет места для сентиментальной нежности к барышне Гончаровой.

Но не только любовь к женщине, такая загадочная и трагическая, занимала в эти дни душу поэта. В эти осенние дни он подводил итоги всему своему жизненному опыту. Вольтерианство и байронизм кажутся ему теперь далеким сном. После создания «Бориса Годунова» и «Евгения Онегина» нельзя уже было смотреть на мир с тою самонадеянною легкостью, которая соблазняла в юности. Современники Пушкина свидетельствуют, что к тридцатым годам у него сложилось твердое и положительное отношение к миру. Можно сомневаться в свидетельстве М. В. Юзефовича, который говорил, что Пушкин уже в 1829 году был «глубоко верующим человеком»; можно не ссылаться на такие стихи поэта, как «Пророк»[963], «Монастырь на Казбеке»[964], поэма о Тазите и более поздние пьесы: «Странник»[965], «Когда великое свершилось торжество»[966], «Отцы пустынники и жены непорочны»[967]; можно условно понимать оценку христианства в заявлениях Пушкина, какие он делал в заметке о книге Сильвио Пеллико[968], в первой главе «Путешествия в Арзрум», в статье по поводу «Истории русского народа» Полевого и в других журнальных его статьях, — но одно несомненно: Пушкин был убежден в том, что не все в этом мире относительно, что исторической необходимости соответствует какой-то космический закон, что в основе бытия заложена живая реальность. Поэт верил, что в космосе, так же как и в истории, есть высший смысл. Но к этому положительному взгляду на мир он пришел путем нелегким. Тому доказательство его трагический театр. Темы его пьес, написанных в Болдино в 1830 году, были им давно уже задуманы. Здесь он для них нашел совершенную форму. В эти осенние дни поэт старался разгадать тайну противоречия правды человеческой и правды иной, человеку не всегда понятной: