Изменить стиль страницы

Пушкин любил азарт. Штосс, экарте[559] и банк увлекали Пушкина. Однажды, играя с офицером генерального штаба Зубовым[560], Пушкин заметил, что противник играет наверное, и заявил об этом с равнодушным смехом. Зубов вызвал его на дуэль. К назначенному сроку Пушкин явился с черешнями и стал на свое место, продолжая их есть. Офицер стрелял первый и промахнулся. «Довольны вы?» — спросил хладнокровно Пушкин. Зубов, вместо того чтобы требовать выстрела, бросился с объятиями, но Пушкин заметил ему холодно, что это лишнее, и, не стреляя, ушел.

Пушкин не боялся опасности и даже искал ее. Некий командир егерского полка Старов[561] вызвал его однажды на поединок по ничтожному поводу: молоденький егерский офицер, дирижируя танцами в казино, приказал музыкантам играть русскую кадриль, но Пушкин захлопал в ладоши и приказал играть мазурку. Музыканты послушались. Старов, заметив это, предложил юному офицеру потребовать объяснения, а когда неопытный молодой человек не решился на это, полковник сам подошел к Пушкину, и разговор кончился тем, что Старов вызвал поэта на дуэль.

И. П. Липранди рассказывал, что погода была ужасная: крутила метель и в нескольких шагах нельзя было видеть предмета. Первый барьер был на шестнадцать шагов. Пушкин промахнулся. Старов тоже. Решили сдвинуть барьер. «Так лучше, а то холодно», сказал Пушкин. Стрелялись на двенадцати шагах — и опять было два промаха. Тогда решили отложить дуэль. Но Старов, опытный вояка, сказал Пушкину: «Вы так же хорошо стоите под пулями, как пишете». Поединок не возобновился. Противники помирились. Но этим дело не кончилось. Дня через два в ресторане Пушкин играл на бильярде и услышал разговор каких-то молодых людей, которые порицали поведение Старова. Пушкин вспыхнул, бросил кий и сказал болтунам, что не позволит чернить имя уважаемого им противника. Молодые люди извинились. Однако история продолжалась. Некая Мария Балш[562], жена кишиневского помещика, приревновав Пушкина, сказала ему насмешливо, что он, кажется, струсил на поединке со Старовым. Пушкин заявил, что так как с женщиной он драться не может, то ему придется объясниться с ее мужем. Помещик уклонился от объяснения, и Пушкин замахнулся на него подсвечником. На другой день разговор возобновился, но неудачно. Пушкин вышел из себя и дал помещику пощечину. Инзов посадил Пушкина под арест на две недели. Поединка не было, но поэт опасался, что молдаванин наймет людей для расправы с ним, и поэтому ходил по улицам с пистолетом. Во второй половине 1822 года у Пушкина опять скандал. В припадке гнева, за картами, он снял с ноги сапог и ударил им по лицу своего партнера. Это было некрасиво и стыдно, но Пушкин делал вид, что ему нипочем.

Скучно было Пушкину в Кишиневе. В декабре 1821 года ездил он вместе с Липранди в Бендеры, Аккерман, Измаил. Спутник поэта рассказывал, что по дороге из Аккермана Пушкин что-то писал на маленьких лоскутках бумаги и небрежно совал их в карманы, вынимал опять, просматривал и опять прятал. «Он жалел, что не захватил с собою какого-то тома Овидия[563]». Возможно, что на этих клочках бумаги Пушкин писал свое послание к римскому поэту, которое он сам высоко ценил. «Каковы мои стихи к Овидию[564]?.. — писал он брату. — Душа моя, и Руслан, и Пленник, и Noel, и все — дрянь в сравнении с ними…»

У Пушкина было пристрастие к автору любовных элегий, «Скорбей»[565] и «Метаморфоз». Ему казалось, что судьба Овидия похожа на его собственную. Гонимый Августом[566], а потом Тиберием[567], поэт изнемогал в тоске по родине среди варваров на берегу Черного моря. Неужели и Пушкину суждено томиться в изгнании до конца его дней? В первоначальной редакции послание оканчивалось стихами:

Как ты, враждующей покорствуя судьбе,

Не славой, — участью я равен был тебе.

Но не унизил ввек изменой беззаконной

Ни гордой совести, ни лиры непреклонной…[568]

Стихотворение это было напечатано в «Полярной звезде»[569] за 1823 год. Мысль об Овидии долго не покидала Пушкина. Тень Назона появляется и в послании к Баратынскому[570], и в письмах к друзьям, и в первой главе «Евгения Онегина», и в «Цыганах», и в послании к Языкову[571], и, наконец, в критической заметке о «Фракийских элегиях» Теплякова[572].

Да, Пушкин тосковал на Юге, как восемнадцать столетий назад тосковал здесь Овидий, которому скифский Юг казался суровым Севером. Пушкин тосковал и капризничал. Какой-то бывший французский офицер Дегильи, проживавший тогда в Кишиневе, задел чем-то Пушкина, и поэт, конечно, поспешил вызвать его на дуэль. Мосье Дегильи отказался. Тогда Пушкин написал ему оскорбительное письмо. Поэт умел мастерски писать письма этого нехристианского жанра: «Недостаточно быть жалким трусом (по-французски крепче — Jean Foutre), надо еще уметь не скрывать этого. Накануне поединка на саблях, от которого в страхе готовы наложить в штаны (по-французски так крепко, что нельзя буквально перевести), не пишут на глазах жены горьких жалоб и завещания; не сочиняют жалких сказок для городских властей, чтобы избежать царапин…»

И так далее в том же роде. Это называется стрелять по воробьям из пушек, но скучающий Пушкин не брезгует и этой жестокой забавой.

Но он этим не удовольствовался. Он нарисовал карикатуру на Дегильи. Француз стоит в одной короткой рубашке, с голым задом, с растопыренными на руках пальцами, с шевелюрой, которая торчит дыбом. Он испуган и бормочет в ужасе: «Моя жена!.. Мои штаны!.. и моя дуэль!..» И так далее.

Пушкину надоела провинция. Он жаждет мировых тем и мировых просторов. В середине июля до Кишинева дошла весть о смерти Наполеона. «Великолепная могила» взволновала поэта. Да, это уж не провинциальная тема. Столетия и народы прислушиваются к мрачному гулу этой удивительной судьбы. Пушкин откликнулся на эту весть.

Теперь он уже не смотрит на Наполеона глазами русских дворян-патриотов 1812–1814 годов; теперь он справедливее и проницательнее оценивает личность великого полководца. Он видит перспективу истории лучше, чем тогда, когда он писал «Наполеон на Эльбе».

Чудесный жребий совершился;

Угас великий человек…[573]

Пушкин понимает, что «могучий баловень побед» не случайно руководил демократической армией и так блистательно распространял идеи тогдашней либеральной буржуазии. Правда, эта победа демократической мысли о правовом равенстве над феодальной реакцией была куплена ценою утраты политической свободы, провозглашенной декларацией 1789 года, но между этой отвлеченной декларацией и наполеоновским режимом стояла диктатура конвента, и у Пушкина было основание обратиться к герою с такими выразительными словами:

Тебя пленяло самовластье

Разочарованной красой.

И обновленного народа

Ты буйность юную смирил,

Новорожденная свобода,

Вдруг онемев, лишилась сил;

Среди рабов до упоенья

Ты жажду власти утолил,

Помчал к боям их ополченья,

Их цепи лаврами обвил.

Но в трех строфах оды (11, 12 и 13) поэт вспоминает о судьбе России, о том, что Наполеон «поздно русских разгадал»; поэту опять является призрак бонапартовской тирании, побежденной «пылающей Москвы». Теперь, в 1821 году, можно, однако, справедливо взвесить падение и подвиги Наполеона:

Да будет омрачен позором

Тот малодушный, кто в сей день

Безумным возмутит укором

Его развенчанную тень!

Хвала!.. Он русскому народу

Высокий жребий указал

И миру вечную свободу

Из мрака ссылки завещал.

Противоречия душевной жизни Пушкина кажутся иногда удивительными и парадоксальными. Достаточно припомнить, например, что «Гавриилиада» написана в том же 1821 году, когда писались «Братья разбойники» и когда поэт задумал и начал писать «Бахчисарайский фонтан». Противоречие здесь не только в том, что «Гавриилиада» есть апофеоз эротики и последняя дань вольтерианству, а две последующие поэмы написаны под знаком Байрона и решительно не имеют никакой связи с французской рассудочной литературой XVIII века, но и в том, что нравственный смысл «Гавриилиады» коренным образом расходится со смыслом «Братьев разбойников» и «Бахчисарайского фонтана». И в этом плане преодолевается Пушкиным не только Вольтер, но и сам Байрон.