Похоже, дождь совсем прекратился. Он ищет, нет ли чего поесть, такого, что не надо готовить, съедобного, одним словом. Находится только бутыль со спиртным. То и дело прикладываясь к горлышку, он садится перед огнем.

В тишине, какая бывает после дождя, он вдруг слышит топот копыт. Выглянув во двор, он видит человека верхом на коне, с изумлением рассматривающего его фаэтон. Он приближается к незнакомцу.

– Здравствуйте. Вы, случайно, не родственник Лестори? Генри Лестроя, или как там его?

Всадник смотрит на него, не мигая.

– Нет, сэр. Это Вена. Я враз и назад.

Он не понимает ни слова из сказанного. К тому же он изрядно пьян. Это к счастью. Может быть, теперь ему удастся уснуть. Нет, нельзя. Вдруг вернется хозяин, вдруг женщина или проснется, или умрет, или родит, или…

Когда он остановил коляску, привязал лошадь и под проливным дождем пошел к деревьям, не потому ли он это сделал, что ужасающего вида существо, лежавшее в мокрой траве, составляло его полную противоположность и, значит, могло служить ему защитой и лекарством против того предполагаемого, чем, по его мнению, являлся его отец, а следовательно (если бы это можно было как– то обозначить), против него самого. Или что-то в существе видении, как он думал, – странным образом задело его? Что-то давно знакомое: оно мелькало ему в отведенных в сторону глазах слуг из пансиона, в танце чистильщика сапог, отбивавшего чечетку за один цент. Не почудилось ли ему в этом испуганном призраке родное и уютное, чему можно довериться вполне и отдаться безбоязненно? Да, возможно. Но как же можно жить с этими всклокоченными похожими на листву волосами? с непостижимой кожей? Правда, он уже жил с этим и в этом: Тру Бель была его первой и главной любовью, и поэтому отсутствие этой всклокоченности и черноты было непредставимым. И если его бросало в дрожь при мысли, что она дотронется до него, соскользнет немного влево и навалится на его плечо, он все-таки преодолел содрогание. Сглотнул слюну и щелкнул кнутом по лошадиной спине.

Мне нравится воображать его таким. Прямая спина на высоком сиденье фаэтона. Дождь, спутывающий ему волосы, растекающийся лужицей под каблуками сапог. Прищур серых глаз, всматривающихся в пелену дождя. Вдруг, без всяких на то предварительных знаков, как раз в тот момент, когда дорога вступает в долину, дождь останавливается, и вот уже высоко над головой топится на небе белое сало солнца. Теперь ему слышно не только то, что творится у него внутри. Липкие мокрые листья с шелестом освобождаются друг от друга. Легко падают в воду орехи, куропатки, прятавшие клювы под своими маленькими пугливыми сердечками, вытягивают шейки. Белки, добежав до конца веток, замирают и осматриваются, пытаясь понять, опасна ли жизнь и если да, то насколько. Лошадь потряхивает гривой, чтобы разогнать тучу комаров. Он слушает так внимательно, что не замечает, как проехал мимо верстового столба с надписью ВЕНА, вырезанной на камне сверху вниз. На расстоянии чуть более полумили он видит крышу дома. Дом может принадлежать кому угодно. Но, может быть, под его кровом, вместе с креслом-качалкой без подлокотников, брошенным посреди жалкого дворика, и болтающейся на петлях дверью с веревкой вместо замка, приютился его отец.

Золотко Грей осаживает лошадь. Это он умеет. Так же хорошо он, пожалуй, только на пианино играет. Спрыгнув на землю, он подводит лошадь к дому, посмотреть. Где-то поблизости есть скот, он чувствует запах, но маленький домик, похоже, пуст, если вовсе не заброшен. И уж, наверняка, его владелец не ждет в гости человека с собственным выездом – в ворота едва может пройти толстая женщина, но не больше. Он распрягает лошадь, заводит ее вправо и позади дома под деревом, названия которого не знает, обнаруживает два открытых стойла, одно из них чем-то занято. За спиной он слышит стон, но не торопится к коляске взглянуть, очнулась ли его спутница, умерла или упала с сиденья, а продолжает идти. Подойдя поближе, он видит, что во втором стойле лежат корыта, мешки, бревна, колеса, сломанный плуг, маслобойка и железный сундук. Есть и коновязь, к которой он прикручивает лошадь. Теперь воды, думает он. Воды для лошадки. То, что он издали принял за насос, оказывается топором, вбитым в деревянную колоду. Но подошел он сюда не зря, в корыте рядом с колодой есть вдоволь дождевой воды. Лошадь он напоит, но где же другие животные, запах которых он чувствует, но их самих не видит и не слышит? Коляску перекосило от сбившегося на одну сторону груза, лошадь жадно пьет. Золотко Грей осматривает застежки на сундуке и только потом направляется к двери с болтающейся на ней веревкой. Это-то меня и беспокоит. То, что он в первую очередь думает об одежде, а не о женщине в коляске. Проверяет застежки на сундуке, а не прислушивается к ее дыханию. Как-то не нравится мне это. Но вот он соскребает грязь со своих балтиморских подошв, прежде чем войти в избушку с земляным полом, и я его больше не ненавижу.

Внутрь дома медленно втекает свет и, устав прокладывать себе путь сквозь промасленную бумагу в заднем окне, отдыхает на земляном полу, не в силах подняться выше Греевой поясницы. Самое замечательное в комнате – очаг со свежими дровами, обложенный начисто отдраенными камнями, сверху из которых торчат два крюка для котелков. Из всего остального – кровать, деревянная, с аккуратно заправленным одеялом пыльного цвета на комковатом матрасе. Набитом не сеном и уж, конечно, не пером или ароматными травами. А тряпками. Ни на что больше не годным рваньем в тиковом чехле. Это напоминает подушку, сшитую Тру Бель для Кинга, чтобы тот спал у ее ног. Грозное собачье имя принадлежало, однако, не псу и даже не коту, а кошке с безвольным характером, за что Тру Бель ее и любила. Итак, две кровати и один стул. Хозяин дома садится за стол в одиночестве, но имеет две кровати, причем вторая в комнате за крепко сколоченной и хорошо пригнанной дверью, лучше, чем дверь в дом. В этой же комнате, во второй, то бишь, ящик, в котором поверх остального барахла лежит зеленое женское платье. Он входит и осматривается с таким видом, будто ничего особенного не происходит. Поднимает крышку и видит платье, ему интересно, что там еще, но, взглянув на платье, вспоминает, зачем сюда пришел, уж этого-то ему забывать не следовало – в соседней комнате на кровати хрипит, открыв рот, женщина. Может быть, он надеется, что, если не обращать на нее внимания, она очнется и убежит и не надо будет принимать никаких решений? Или умрет, что одно и то же.

Я знаю, он избегает лишний раз смотреть на нее и подходить к ней. И это после того, как сделал самое трудное, самое главное, вернулся за ней и поднял из травы, цеплявшейся за брюки, не задержавшись взглядом на ее наготе, хотя густой кустик волос, такой густой, что, высохнув, с трудом пропустил бы ищущие пальцы, заставил его содрогнуться. Он старался не смотреть и на другие волосы, те, которые на голове, да и на лицо тоже, уткнувшееся в траву. Глаза он видел, оленьи глаза, смотревшие на него сквозь струи дождя, глаза, прикованные к нему, когда она пятилась назад, когда тело ее рванул ось прочь от него. Жаль только, что у нее не оказалось оленьего чутья, чтобы мгновенно понять, куда она бежит, и вовремя рассмотреть на своем пути огромный клен. Вовремя. Идя к ней, он не был уверен, что найдет ее в траве – она могла подняться и убежать – но он надеялся, что если она там, оленьи глаза будут закрыты. А вдруг открыты? Самоуверенность его иссякла. Убедившись, что все в порядке, он преисполнился благодарности и нашел силы поднять ее.

Повозившись со своим сундуком, он выходит во двор. От яркого света у него у самого закрываются глаза, он приставляет ладонь ко лбу и, прищурившись, выглядывает сквозь пальцы. Вздох, исторгнутый из его груди, глубок: призывание силы и терпения, так необходимых в жизни, а особенно в его жизни. Видит ли он поля вдали, ломко шуршащие и сохнущие на ветру? Вереницу грачей, возникших ниоткуда, взметнувшихся и опять исчезнувших? Запах невидимых животных, с жарой усилившийся, смешивается с вездесущей мятой и чем-то фруктовым, что давно пора снять с дерева. Никого нет, но он ведет себя так, словно за ним кто-то наблюдает. Вот воспитание. Всегда держи себя так, как будто ты находишься в присутствии постороннего человека, благожелательного, но от этого не менее впечатлительного.