Изменить стиль страницы

Очередь дошла наконец до господина в пальто, также неподвижно сидевшего у окна.

Но девочка прошла мимо его.

Он обернулся, однако, и, привставши с места, положил на тарелку мелкую монету.

Арфистка на него взлянула с удивлением, — потом, наклонившись к нему, шепнула:

— Mein lieber Негг, wollen sie, dass wir etwas aus «Lucia»…[95]

— О nein… — перервал было он, но девушка быстро подошла к арфе и взяла аккорд прелюдии знаменитой «Fra poco mi ricovero…»[96]{261}.

Симфония странствующих артистов немилосердно драла человеческие уши; один мой приятель дожидался ее конца с флегматическим спокойствием, да господин в пальто судорожно сжимал себе подбородок.

Я уехал один, потому что Ф. В. почему-то решился пробыть долее обыкновенного.

II

Я еще не слыхал итальянской оперы. Рубини удалось мне слышать в концерте в Москве; но он не произвел на меня особенного впечатления.

Сезон наконец открылся; открылся, разумеется, «Лючиею»{262}, торжеством бергамского соловья{263}, как говорили, по крайней мере. Я не любил и не понимал итальянской музыки, еще менее видел толку в маэстро Донидзетти и даже в его chef d'oeuvre, в его «Лючии». Что мне за дело до этой сладенькой любви, до этого самоубийства самца от потери самки? Так, по крайней мере, я думал, потому что из Москвы привез с собою запас идей о человечестве, понятий о любви как о борьбе двух личностей…{264} Любить — значит враждовать, проклинать, мы не можем любить, потому что любить женщину стыдно, потому что есть иные интересы жизни, к которым человек должен быть привязан, — вот те квакерские убеждения, с которыми я приехал в Петербург. После, конечно, я добрался до той мысли, что любить нельзя потому только, что любить некого и нечего, что без хлеба и женщины для человечества нет интересов, — ну, да это после.

Я, однако, взял билет на «Лючию», потому что итальянская опера входила также в число социальных интересов. Волею рока и за недостатком больших финансов на ту пору я поместился в высшие сферы театра.

Народу было столько, что становилось душно, несмотря на то, что я поместился на очень выгодное место к самой балюстраде, потому что успел прийти за три четверти часа до поднятия занавеса. Ждать вообще чрезвычайно скучно, и я уже сильно досадовал на свой проклятый дилетантизм. И добро еще я забрался так рано для «Роберта»{265}, для этой исполинской трагедии, где дьявол — герой и жертва, а то для «Лючии», для бесцветного создания какого-то итальянского маэстро: что мне за дело до сумасбродного Равенсвуда, до его Лючии, до всей этой старинной шотландской баллады?

Внизу меня, на балконе, сидел опять господин в пальто, которого я встречал в одном доме и в островском трактире. Он часто привставал и оборачивался с нетерпением; его как будто что, как говорится, ломало или била неотвязная лихорадка. Бледные черты его были судорожно искажены.

Поднялся наконец занавес. Я прослушал равнодушно превосходную бравурную арию Тамбурини… но вот появился Эдгар… При первых звуках этого, кажется, устарелого голоса меня подрало морозом по коже, по мне пробежало какое-то новое, доселе не испытанное впечатление… Мой знакомый незнакомец чуть не перевесился за барьер… Все молчало или разражалось неистовыми рукоплесканиями только по окончании арии, только когда совершенно замирало самое эхо этого мучительного голоса… То была сцена любовного свидания, полного надежд, страсти, радости, полного клятв и уверений, — простая дочь дикой Шотландии, она клялась ему, своему избранному сердцем, в вечной любви, в вечной верности: небо слышало эти клятвы, ибо небо знает, что возможна вечная любовь двух половинных существ, ибо небо создало их из одного светила, ибо оно готовило им полное, уничтожающее противоречия слияние за пределами гроба… Зачем же люди встали между ними, люди с их враждою за какие-то семейные предания, с их неотвязною любовью, которая хуже вражды, с их китайским уставом приличий, с их цепями и палачами? Они заставили ее забыть свои клятвы, ее, бедную, слабую Лючию… Но вот является Эдгар под звуки грозного военного марша, ему непонятно все, что происходит перед его глазами, непонятно потому, что противоречит его здравому рассудку… Она его Лючия, и кто же смеет сказать, что она не его?.. Кто?.. Она сама… И он разражается странным, раздирающим душу проклятием.{266}

Внизу меня послышались глухие рыдания… господин в пальто бесновался; когда я взглянул на его искаженные черты, мне не нужно стало добиваться истолкования его жизни. Над ним, как и над многими, отяготела старая, глупая песня о Лючии и Эдгаре, о Ромео и его Юлии…{267} отяготела безысходной, все уничтожающей тоской, подъевшей все другие интересы существования.

Да и где они, эти другие интересы?.. Не все ли стоны человечества сливаются в один стон о хлебе и женщине — не вздор ли все остальное, не средства ли только все остальное?

Я полюбил этого больного человека, рыдавшего без стыда от раздирающих стонов Эдгара, я полюбил этого Эдгара, когда он замирающим, переходящим в вечность голосом пел:

Di bell'alma innamorata…[97]

Да, да — неудовлетворенный на земле, он переносил в иную жизнь свое вечное стремление, с укором земле, с надеждою на небо… на то лучшее бытие, где окованное и стесненное не знает цепей и преград, но сияет свободно, спокойно и вечно.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И этого человека, пояснившего мне страшную драму любви мужчины и женщины, я назвал с той минуты братом.

Я с ним сошелся, я о нем расскажу вам когда-нибудь.

Москва и Петербург: заметки зеваки{268}

1. Вечер и ночь кочующего варяга в Москве и Петербурге

Прежде всего и паче всего прошу покорнейше читателей этих беглых впечатлений — если только найдутся для них читатели — не обольщаться громким названием «Москва и Петербург», не ждать здесь полной, систематической характеристики головы и сердца России, — предуведомление, впрочем, кажется, лишнее, благодаря терпению добрых русских читателей, давно уже испытанному и громкими названиями, и огромными предприятиями. Мои заметки в полном смысле — впечатления зеваки, не французского фланера, который фланирует для того, чтобы видеть и замечать, потому что живет гораздо более жизнию других, чем собственною, — не немца-путешественника, который и смотрит-то на что-нибудь не иначе, как с научною целию, — не англичанина-туриста, который возит всюду только самого себя и показывает только собственную особу, — нет, это беспритязательные, простые заметки русского зеваки, зевающего часто для того, чтобы зевать, зевать на все — и на собственную лень, и на чужую деятельность. Зевота как искусство для искусства, искусство само по себе служащее целию — найдено только русской природой, выражаясь словом господ, зевающих на собственную лень, — и никаким уже образом не есть порождение лукавого Запада, употребляя принятый термин других господ, зевающих на чужую деятельность.

Но дело не в зевоте, не в хандре — дело в Москве и Петербурге, хотя, право, в иную минуту оба эти города кажутся представителями двух этих различных родов зевоты.

вернуться

95

— Мой дорогой, не хотите ли, чтобы мы что-нибудь из «Лючии»… (нем.)

вернуться

96

«Я удаляюсь…» (ит.)

вернуться

97

Скажи, влюбленная душа… (ит.)