Сглатывая слюну, Аббас смотрел не на деньги, а на пухлые ямочки на руке, державшей монеты.
Он не скрывал восторга и с чувством воскликнул:
На горе выпал снег,
И я вообразил: это
грудь твоя,
красавица!
Но страх преодолел вожделение. И он в отчаянии показал на белые перчатки ажана–регулировщика, метавшиеся над головами людей.
— Вай! У него дубинка! Новая «ференгская дубинка». Очень больно! И ох, за мгновение наслаждения тысячу лет гнить в тюрьме… И потом: там, около Курейшит Сарая, вертятся соглядатаи из тахмината… Все это знают.
— Осел ты! Тахминат ближе, чем ты думаешь!
Неизвестно, что подумали Гульсун и погонщик ослов, но при звуках мужского голоса, произнесшего страшное слово «тахминат», Настя–ханум вскрикнула от радости.
Говорил о тахминате Алаярбек Даниарбек. Поразительно, откуда он взялся. Он стоял на пороге кахвеханы; засунув большие пальцы рук за поясной платок, он постукивал остальными пальцами по животу и своими глазами–сливами из–под сдвинутой на лоб белой чалмы сверлил опешившего погонщика ослов. Настя–ханум чуть не обняла маленького самаркандца и все бормотала:
— Вы… вы!..
— Я вас ищу по всему Мешхеду, — быстро сказал Алаярбек Даниарбек. Куда вы пропали? Я сижу в кахвехане, курю табак из несравненного кальяна, изготовленного самим несравненным и знаменитым чеканщиком по меди мастером Хабибуллой, попиваю феребеджский чай, кушаю «пити» и поджидаю вас. Да, эй, вы, не напирайте!
Возглас его относился к прижавшим их к глиняной стенке босякам, от которых шел тошнотворный запах человеческого пота и терьяка…
— Помогите нам, — быстро сказала Настя–ханум, не задаваясь вопросом, почему Алаярбек Даниарбек вздумал поджидать ее в этой невзрачной кахвехане. Показав глазами на бледного, испуганного погонщика ослов, молодая женщина прошептала: — Он никак не решается…
— Я все слышал… И весь мешхедский базар слышал ваш разговор, усмехнувшись, сказал Алаярбек Даниарбек. — Так вы, женщины, тут раскудахтались… Я пребывал в этой харчевне, вкушал как раз роскошный «пити»… услышал твой, Гульсун, пискливый голос и бросил недоеденную миску, — ох, сколько гороха, сколько баранины осталось! — и побежал. Разве так можно кричать! И даже галки на Золотом Куполе все слышали… Вы бы поближе к тому петуху подошли…
Он сощурил глаза и презрительно поглядел на ажана, который азартно махал перчатками и подпрыгивал, рисуясь своим всемилием.
Алаярбек Даниарбек не дал сказать ни слова больше Насте–ханум, а, нахмурив необыкновенной гущины свои брови, надвинулся на погонщика ослов.
— Встать! — прохрипел он угрожающе, хотя перетрусивший Аббас и без того стоял весь дергаясь.
— О Абулфаиз! Я ничего не сделал.
— Ты, ослиная калека, знаешь, — когда смерть придет, не только Абулфаиз, но и тысячи святых не помогут.
Погонщик ослов открыл было рот, но Алаярбек Даниарбек зашипел на него как змея:
— Молчи… О аллах! Очутиться тебе, Аббас, как пить дать, на доске для обмывания покойников! С тобой говорить все равно что розовое масло лить в золу… Ты понял, кто я? — И, не давая погонщику ослов пикнуть, продолжал: — Ты понял своими перепелиными мозгами?.. Я — тахминат… Молчи… Я могу тебя осчастливить, несчастный! Но берегись! В моей власти раздавить тебя как муху. Молитвой пасти тигру не закроешь… А ну, Аббас, гони своих дохлых ишаков… Пошли…
Алаярбек Даниарбек ткнул пальцем в плечо погонщика ослов и важно зашагал сквозь толпу, отшвыривая плечом встречных. На минуту он повернул голову к ошеломленным, ничего не понимающим женщинам и, осклабясь в свою круглую черную бородку, спросил:
— Дахон–дадэ?
Гульсун кивнула головой.
Алаярбек Даниарбек подмигнул ей весьма любезно:
— О роза рая, чтобы скрыть одну ложь, надо солгать тысячу раз… Правда — это такая немыслимая ценность, что следует ее поменьше расходовать.
Алаярбека Даниарбека, Аббаса и шелудивых осликов поглотила базарная толпа.
Прижавшись к шершавой глиняной стенке, стояли Гульсун и Настя–ханум. Только теперь они сообразили, что кругом ходят, стоят, теснятся, толкаются базарные люди, что, если кто хотел, тот мог отлично, не таясь даже, слушать и слышать весь разговор их с погонщиком ослов с первого до последнего слова. Они ужаснулись. Они со страхом озирались, поглядывали в щелки, оставленные в их рубендах.
Молодые женщины прижались друг к другу, точно сестры, в трепетном объятии, ожидая грубого оклика полицейского.
Базар гудел и шумел… И никому дела не было до двух завернутых в черное женских фигур, забившихся в угол, где лишь свежий навоз и грязная солома напоминали о том, что здесь только что стояли ослы, что здесь трясся в страхе галантный погонщик ослов, что здесь властно распоряжался маленький самаркандец.
— Фу–фу, подохнуть мне, — наконец пробормотала Гульсун, — мой горячий вздох может растопить и железо… Кто он такой? Этот в чалме. Напугал! Чтоб свадьба его превратилась в похороны…
— Ты разве не знаешь его? — удивилась Настя–ханум. — Он наш… советский…
— Ф–фу… большевик… Помереть ему молодым. Он обманул мать, а теперь хочет бросить в пропасть невинное дитя.
— Тсс!.. Болтаешь глупости… Он же друг. Пойдем посмотрим…
Настя–ханум пробралась за лавчонку. Гульсун, бормоча: «Тоже мне друг!.. Напугал, собака, — чтоб плакать ему кровавыми слезами!» — пошла за Настей–ханум. Оттуда хорошо виден был Курейшит Сарай. Они ждали самого плохого. Ожидание мучительнее смерти. Они стояли и смотрели. Они то плакали, то смеялись. Счастье, что рубенды закрывали их лица. Счастье, что ажан, преисполненный важности и самодовольства, думал только, как бы поизящнее дирижировать толпой…
— Клянусь, ваш самаркандец волшебник… — вдруг шепнула Гульсун. Смотри!
Из ворот вышел, важно выпятив грудь, Алаярбек Даниарбек. Белая его чалма излучала сияние. Базарные люди загалдели и принялись отвешивать ему поклоны.
Он пошел сквозь толпу, и люди почтительно расступались перед ним.
За ним на осле ехала женщина, закутанная в черное покрывало. Она держала на руках разряженную, словно куколка, девочку. Совсем как на взрослой, на ней был цветастый чадур, шелковые малиновые шаровары и расшитые золотом крошечные туфельки. Вслед цепочкой плелись груженные скарбом ослики. Их догонял Аббас. Лицо его до того посерело, что казалось вымазанным золой. Так он струсил…
Алаярбек Даниарбек шел прямо на ажана. И ажан сделал ему под козырек. Воображение полицейского потрясла белоснежная чалма маленького самаркандца и роскошное одеяние девочки–куколки.
Лихо действуя дубинкой, ажан расчистил коридор в толпе, освобождая дорогу Алаярбеку Даниарбеку, куколке и их свите…
Из ворот вышел хозяин караван–сарая и низко поклонился вслед. Отвислые усы придавали лицу его жалобное, удивленное выражение. На всякий случай хозяин поклонился еще и еще раз.
Алаярбек Даниарбек не удостоил его взглядом. Он кивнул лишь ажану, который чуть не лопнул от гордости. Алаярбек Даниарбек не посмотрел даже в сторону кахвеханы. Он и так знйл, что Настя–ханум и Гульсун не спускают с него глаз.
Алаярбек Даниарбек, старуха с девочкой, ослы, погонщик ослов исчезли уже давно за углом, а хозяин Курейшит Сарая все еще кланялся вслед…
Хозяину было с чего кланяться. Первый раз в жизни платил не он полиции, а полиция ему. Конечно, этот в белой чалме, который распоряжался властно и даже грубо, большой начальник. Он щедро заплатил. Он дал за постой женщин и ребенка золото. И разве с них причиталось пять туманов? Щедро, сверхщедро! А ради денег и мулла выйдет из мечети даже в разгар вечернего богослужения. Нет, видно, человек из тахмината важный чиновник, раз он платит шальные деньги за какую–то крохотную девочку.
Хозяин погладил усы, поклонился на всякий случай еще раз и удалился.
— Чтоб печаль никогда не проникла в его сердце! Чтоб я сделала метлу из своих ресниц подметать перед ним тропинку! — воскликнула Гульсун. Если бы не самаркандец, на нас уже седьмой саван сшили бы.