Изменить стиль страницы

Говорил Шукур очень быстро, несвязно, но его промтодушная непосредственность располагала к нему.

—  Ты знаешь, куда ведет вон та тропа? — Гриневич слушал пастуха, но не упускал из поля зрения мост, большую дорогу, скалы противоположного берега.

—  Тысячу лет живу здесь... Всё знаю, всех знаю, — ухмыльнулся Шукур  и сконфузился. — Извините. Говорить что попало — дело глупца, а есть что попало — дело животного. Мы, понятно, неграмотны.

—  Да подожди ты. А куда мы попадем, если пойдем по тропе?

—  На Конгуртскую дорогу попадем, в наш кишлак... Попадем  к господину  кости  Алакулу.  Ох  и сидит он у всех в горле, этот Алакул.

Скрежет камешков, шаги заставили Гриневича снова схватиться за оружие.

Дыша тяжело, со свистом, среди валунов и глыб бе­жал Кузьма, весь потный, запыхавшийся.

—  Не нашёл, — выдохнул он, держась рукой за грудь, — гильзы валяются,  а красноармейцев  нет. Пере­валили через гору и ушли.

—  Пошли за ними, — решил Гриневич.

—  Господин, дай мне сказать, — вмешался Шукур-батрак, — посмотри.

С того места, где они расположились, в полверсте от них, видно было, как на тропу десятками выползают басмачи.

—  Дорога через перевал закрыта, — сказал Шукур-батрак, — надо уходить, их много. Вас мало. Идём... я поведу вас... они потеряют след... Поторопимся. В опоз­дании — беда!

—  Не до жиру, быть бы живу, — думал вслух Грине­вич, — надо действительно уходить. Надо нам попасть на тот берег — да поскорей.

—  Да, придётся в зайцах состоять, — туманно заметил Кузьма.

—  Жаль, плохо поставлена у Сухорученко сигналь­ная служба, а то бы живо договорились... Попробую.

Разорвав носовой платок и взяв в руки обрывки, Гриневич начал передавать на другой берег сигналы, но тотчас кинулся за камень: десятки пуль про-свистели над головой.

—  Видал! — встревожился Кузьма и, положив ру­ку на костлявое плечо Шукура-батрака, едва прикрытое лохмотьями, приказал:

—  Веди!

Больше басмачи не стреляли. Очевидно, касымбековцы не решились лезть на гору под пули. К счастью, тропа шла скрытно, и всадники смогли перебраться не­заметно сквозь неразбериху хрящеватых голых скал.

Они ехали среди живописных утёсов, упиравшихся в ослепительно голубое небо. Ветерок ласкал усталые лица, бодрил и доносил запахи травы и цветов. Местами заросли превращались в кудрявый лес. Гриневич вполголоса затянул:

— Трансваль, Трансваль, страна моя,

Горишь ты вся в огне

А когда он пел «Трансваль», это значило, что настроение у него прекрасное. Усталость? Опасность? Но что значит усталость и опасность, когда легко несёт тебя чудный, здоровый конь вперёд и вперёд по таким красив­ым горам, когда кругом цветы, когда в небе солнце и веют горные ветры!

Что до того, если вон из-за того поворота вылезет враг! На то ведь в руках у тебя оружие. И ведь ты поехал сюда, на берега Вахта, не для того, чтобы рвать цветочки...

А расстраиваться, унывать, мучиться сомнениями — не к чему.

Тропа становилась всё круче, и кони выдохлись, не желали дальше идти. Пришлось спешиться. Теперь поднимались, держась за хвост коня, а порой и просто на четвереньках, цепляясь за каменные выступы, колючие кустики, обдирая руки, всаживая занозы. Из-под ног вырывались камни, щебенка, пыль. Гальки летели вниз и притом лихо, точно мячи, подпрыгивали, того и гляди кого-нибудь сшибут или проломят голову. Кони задыхались, все были в мыле. Недаром перевал, как сообщил словоохотливый Шукур, носил название Аспмурт — Лошадиная смерть. К полудню добрались до сухого, голого, без единой травинки перевала с большой грудой камней на самой высокой точке. В седловине, в царстве тишины и молчания, обнаружили четырёхугольную хижину из камней и глины. Ни снаружи, ни внутри не оказалось ни души. Только в прохладной темноте у стены стоял глиняный хум-кувшин человеку до плеча, полный холодной родниковой воды. Кто же жил в хижине, кому охота таскать сюда воду, когда нигде поблизости не оказалось ни колодца, ни источника, ни ручья? Кто этот отшельник, так заботящийся о редких путниках, идущих через перевал? Старик ли это, давший обет, пастух ли, пасущий в горах стада, сторож ли, поставленный на перевале сельскими общинами?

—  Мой дом! — важно сказал Шукур-батрак.

—  И зимой? — удивился Гриневич.

—  И зимой!

Здесь комбриг сделал попытку бритвенным зеркаль­цем посигнализировать Сухорученко. Туман набросил бисерный, сияющий плащ на долину. Зелёные сопки ды­мились и, казалось, плыли над свинцовой лентой став­шей далёкой реки. Трудно было разглядеть что-нибудь в сплошном хаосе вершин, утёсов, ущелий, лесных заро­слей. Но солнечный зайчик, посланный Гриневичем, попал в глаза бойца эскадрона Сухорученко, и он закричал:

—  Вон они, вон комбриг! Живой!

—  Живой! — подхватил  Сухорученко.

Кто-то из бойцов, знающий азбуку морзе, даже про­читал:

—  Идем к Конгурту, к Ширгузской переправе... Встречайте.

Сухорученко лихорадочно шарил по карманам. При­дя в Красную Армию, он «перевоспитался» и стал смотреть на зеркало, как на буржуйский предрассудоки по крайней мере в походе. Брился он вслепую финкой как бог пошлет. Он смог ответить на сигналы самодельно­го гелиотелеграфа Гриневича только условной оче­редью из пулемета... Но Гриневич не ответил. Сухору­ченко заметался, и вдруг его взгляд упал на очки фельдшера. — Ага! —закричал он. И как бедняга фельд­шер ни протестовал, как ни доказывал, что без очков он пропадет, но все же очки у него забрали и сигнализи­ровали стеклами.

Возились долго, — то ли солнце закрыло облачком, то ли сигнал получился слабый, но толку не добились. Ответного сигнала не получили. К великой радости фельдшера, стекла очков не разбили.

—  Алеша башковитый, он поймёт. Даёшь перепра­ву! — скомандовал Сухорученко. — Ничего, на перепра­ве встретим. Такие в воде не тонут, в огне    не горят.

Конечно, Гриневичу польстило бы мнение Сухору­ченко, но сейчас командир отнюдь не расположен был переоценивать свои силы и возможности. Кругом ры­щут хорошо вооружённые басмачи. Каждую минуту можно ждать пулю.

—  Я вас приведу в наш кишлак... Только вы Алакула-упыря тах-тах... — бормотал  пастух... — Давно его, упыря, надо пристрелить... Пойдём скорее.

Он шагал впереди по тропинке одинаково быстро и на спусках, и на многочисленных подъемах и непрерыв­но говорил. Когда Гриневич начинал обсуждать с Кузь­мой вполголоса какое-нибудь внезапно возникшее новое обстоятельство, Шукур-батрак не умолкал, а обра­щался к самому себе примерно так: «Ну, Шукур, что ты скажешь об этом храбром командире?» И сам себе отвечал: «Храбрый-то он храбрый, а вот против нашего упыря не пойдёт».

Из беспорядочного рассказа Шукура удалось уста­новить, что помещику лет сто и он еле ходит, что в саду Алакула держат красавицу-пленницу и что Касымбек навещает её. Гриневич уклонялся от приглашения Шукура-батрака ехать к нему в кишлак и застрелить Алакула-упыря.

—  Мы приедем в другой раз и разберёмся с твоим кащеем бессмертным Алакулом и с прекрасной пленни­цей, а теперь веди к переправе.

Шукур-батрак пошёл. Судя по тому, как он пока­чивал своей облезшей, выщипанной шапкой и жестику­лировал в воздухе руками, он явно продолжал разго­вор сам с собой вслух, недоумевая, почему командир все-таки не хочет заехать в кишлак, застрелить Алаку­ла-упыря и выпустить на волю прелестную плен­ницу.

Пришлось спуститься в долину, что Гриневич и сде­лал с массой предосторожностей. «Сейчас совсем не к месту встретиться с бандитами», — думал он. Нер­возное возбуждение, бросившее его утром в самую гу­щу боя, остыло. Он не считал, что поступил неправиль­но, опрометчиво. Действовать приходилось быстро. Другого способа спасти раненых он не нашёл, да и некогда было искать. Только сейчас, спокойно обдумав всё, он пришел к заключению, что ему, комбригу, пожа­луй, не следовало бросаться очертя голову через мост. С тем же успехом он мог послать взвод бойцов и с та­ким же заданием. И, конечно, его конники провели бы операцию с такими же результатами. В тысячный раз корил он себя за поспешность и давал слово поступать в другой раз более расчётливо и осмотрительно. Он не забыл замечания Михаила Васильевича Фрунзе, под командой которого ему приходилось сражаться и в Фер­гане, и под Бухарой. Михаил Васильевич тогда не раз говорил: