— Не слышали ли вы случайно о вдове Спраджен-Трачин, которая держит польшое combustibles[339]. Польшое дело в Селерине?
— Нет.
— Ничего не знаете о новом несчастье?..
— Гм.
(Что известно обо всем этом мадам Фауш и насколько хорошо известно?)
— …которое произошло вчера вечером в «Мельнице на Инне и Милан»? Лене Спраджен, люпимчик вдовы Спраджен-Трачин, застрелился посреди тансплощадки из своей пушки…
— Об этом я слышал, — ответил я неопределенно (вместо того чтобы сказать: выстрел я слышал).
— А что сделал Пальс, его старший прат и компаньон вдовы?
Сообщая эти «гореуслаждающие» известия, почтмейстерша была вынуждена несколько «приглушать» свои страсти, у нее даже начал ломаться голос.
— Гм?
— Он тут же пошел в Селерину — от Инна это рукой подать — и соопщил матери ужасную весть, щадя ее по мере возможности. Ну а что сказала ему вдова Праке? — Мадам Фауш выразительно замолкла.
Я ждал.
— Она стала выть и кричать: «И на кого ты меня покинул, мой Лене, мой люпимчик! Если пы т-ы Пальс застрелился, — так она сказала Пальсу, — я пы, ей-погу, это легче перенесла». Ну а что сделал Пальс после этого?
У меня опять запульсировала кровь на месте старого ранения.
— Пошел с карапином своего педного прата в ванную. И еще налил в дуло воды. А потом выстрелил сепе в рот. Представляете, какое сжатие получилось? У него разнесло весь купол… Не понимаете, что такое купол? Всю голову у Пальса разнесло вдрепезги.
— Кого я вижу! Красного барона! Ой, держите меня! «Соседка, будьте добры вашу бутылочку». Мир тесен! В этой скромной хижине мы встретились снова. Все считали, что вы уже давно на том свете. И, по милости Гиммлера, в память о вас надо петь гимны!
В холле, напоминавшем церковный неф, в известном всему свету дворце, — отеле Бадрутта, — я увидел еле передвигавшегося на французских каблуках «Черную Шарлотту» в пестром вечернем платье, утрированно покачивавшего бедрами, да что там покачивавшего, вихлявшего бедрами. Несколько минут он описывал свое бегство от «злого негодяя с Морцинплац», а потом внезапно всплеснул руками и прижал свои покрытые серебряным лаком когти к губам, намазанным помадой цвета цикламена. Теперь он заговорил в другом регистре, глухим тенором:
— Ах боже, уважаемый, позвольте мне выразить вам свое соболезнование. От имени всех бесчисленных зрителей, которых он смешил, я хочу принести вашей очаровательной супруге и вам свои искренние соболезнования. Как ужасно-ужасно-ужасно, что тако-о-о-й знаменитый артист погиб тако-о-о-й смертью. Неужели я вою? И хотя у меня может потечь с ресниц тушь, я не стыжусь этих слез!
Почтмейстерша бросила на меня долгий «гореуслаждающий» взгляд горного гнома и выжидательно замолчала, почесывая карандашом пушок на щеках, похожий скорее на бакенбарды, — она хотела знать, что я скажу по поводу ее сенсационного сообщения, а поскольку я ничего не сказал, она спросила, что я на это скажу. Но я безмолвно глядел сквозь зарешеченное окно, выходившее на фасад почты в Понтрезине. Я видел ярко-желтый почтовый фургон, запряженный ломовой лошадью, серым в яблоках «бельгийцем», видел белые лохматые лошадиные бабки, — с невозмутимым спокойствием «бельгиец» уронил несколько катышков, золотистый блестящий навоз дымился на воздухе и представлял собой, безусловно, эстетическое зрелище.
Как уже сообщила мне мадам Фауш, на прошлой неделе в Фрауэнкирхе застрелился из пистолета немецкий художник, некий «Кирхер». Эрнст Людвиг Кирхнер — неоднократно поправлял я. В субботу ночью утопился Царли Цуан, а теперь вот из одного карабина покончили самоубийством братья Цбраджен. Настоящая эпидемия самоубийств. Не правда ли?
Не мог же я сказать почтмейстерше, что в эту преступную эпоху, куда нас забросила судьба, эпоху, зловонные миазмы которой доходили даже до мансарды швейцарского дома, до гор Швейцарии, страны, по выражению Якоба Буркхарда[340], отправленной мировой историей на пенсию (сами граждане Швейцарской Конфедерации любили аллегорически изображать свою страну с образцовой европейской государственностью в виде дома; соответственно, по Якобу Буркхарду, она была пансионом для престарелых!). Не мог же я сказать почтмейстерше, что Солдат-Друг пал жертвой развязанной Шикльгрубером ремилитаризации Европы, жертвой сторонников новой усиленной военной муштры. Не мог же я сказать: неисповедимы пути господни, еще только вчера мнимая эсэсовская команда, которая, как я считал, хладнокровно, без малейшей спешки дожидалась своего часа, когда можно будет выстрелить (соотв. застрелить), чуть не спровоцировала меня на двойное убийство; доведенный до крайности, я чувствовал себя способным на это. И вот: в ушах у меня звучало эхо двойного самоубийства, в котором я был отчасти повинен из-за Верены Туммермут (мадам Фауш этого, конечно, не знала)…
Но все равно во что бы то ни стало хотела услышать, что я скажу на это: поставьте себя на место несчастной вдовы Цбраджен-Трачин.
Придерживаясь правил игры, следовало с сожалением прищелкнуть языком и воскликнуть: «Ах, какой ужас!» или нечто в этом роде. Но когда я наконец собрался с силами и открыл рот, чтобы вымолвить несколько подобающих слов, меня словно бес попутал и я чрезвычайно сухо заметил: никто, мол, не застрахован от самоубийства, убийства и внезапной смерти, это может случиться в любой семье.
— Да ну? В нашей семье, уж во всяком случае, такого не пыло.
— В вашей тоже было!
Мадам Фауш с ожесточением сунула карандаш в косу, уложенную кренделем на левом ухе.
— Что вы имеете в виду?
— Знаменитое убийство, в котором были замешаны предки дяди вашего супруга.
— Знаменитое упийство? Дядя моего супруга? Замешан?
Несколько посетителей у окошек повернули головы.
— Относительно давняя история. Я говорю о пирожнике и виноделе Фауше из Кура. Гм. В его доме, как известно, был убит Юрг Иенач.
— Иена-ч-ч-ч… С тех пор прошло аккурат триста лет.
— Да, ровно триста лет. Я ведь сказал: относительно давняя история. Не сердитесь, мадам Фауш, я не хотел вас обидеть. И вот возьмите на прощание небольшой подарочек, мы сегодня уезжаем… Нет завтра… Во всяком случае, на днях.
Я насилу вручил ей коробку ассорти; немного смягчившись, она забормотала что-то о подкупе «должностного» лица.
— Ну а что касается истории с братьями Цбраджен, то она и впрямь ужаснаяужаснаяужасная.
Это окончательно смягчило почтмейстершу. О боже! О самом главном она чуть было не запамятовала. Какой-то человек ждет меня во дворе. Проводник в горах. Я возразил, что, должно быть, произошла ошибка, я не заказывал никаких проводников. Да нет же, я его заказывал, он назвал мое полное имя. Равно как и свое собственное: Каспер Клалюна. Я спросил, где этот человек? Сидит на ее старых санях, сидит на полуденном солнышке и знай себе посасывает «носогрейку». Тут я заявил, что боюсь новых людей; она парировала это утверждение словами: «Чужая душа потемки, как у нас говорят, бочка с крышкой». Наступил обеденный перерыв, почтмейстерша закрыла дверь за последним посетителем и по моей просьбе дала мне возможность незаметно бросить взгляд на незнакомца, разумеется, в виде исключения, потому что я «ее люпимчик»; она отвела меня в служебное помещение и чуть приоткрыла окошко со свинцовым стеклом. Незнакомец сидел на ветхих розвальнях, которые он наполовину вытащил из сарая, и курил узловатую трубочку (с крышкой!); на вид это был типичный энгадинский проводник или же не вполне одомашненный индеец. Его лицо с горбатым орлиным носом казалось обтянутым невыдубленной кожей; на подошвах высоких башмаков виднелся двойной круг шипов.
Пожалуй, он даже был чересчур типичный проводник в горах.
Господин Душлет — пожилой почтовый чиновник в халате цвета хаки — провез через служебное помещение тележку с посылками, и мадам Фауш спросила его о чем-то на ретороманском языке.