Изменить стиль страницы

Нам на обед приносили ведро бурды, которую, за неимением ложек, хлебали по очереди. Но этой же тройке пища приносилась в котелках, та же, что и конвойным.

Поручик, присоединенный к нашей группе, оказалось, сидел за дебоширство в пьяном виде. Он был запанибрата со всеми конвойными, с матросами был на «ты» и пожимал им руки, прося ускорить его дело. Как-то он вздумал поиздеваться над доброволицами. Я с ним сцепилась…

— И вы станете утверждать, что при полной нагрузке сможете проделать двадцать пять верст?

— Двадцать пять не приходилось, а восемнадцать почти с полной накладкой делали!

— И даже с противогазом?

— Нет, без него.

Он, издевательски захохотав, махнул рукой.

Самое же страшное в нашей камере — это были насекомые, ходившие стадами (когда через одиннадцать дней нас перевели в женскую тюрьму, в одиночное заключение, то надзирательницы ахнули, увидев мое изгрызанное и исчесанное тело, точно покрытое экземой).

С нами сидел очень симпатичный рабочий тридцати одного года: «С восемнадцати лет, при царе, я как революционер попадал из одной тюрьмы в другую. А при большевиках, как видите, тоже попал, но уже как контрреволюционер. Грамоте я выучился по тюрьмам…».

Нам с Прокопчук уступили узкую кровать, на которой можно было лежать, только вытянувшись. Остальные заключенные спали на столах и под столами на грязном полу. Каждую ночь кого-нибудь вызывали с вещами. Наступила наша очередь с Прокопчук и еще нескольких человек из нашей группы.

Мы были выведены в коридор, где уже стояли арестованные из других камер. Сердечно простившись с остающимися, мы последовали за конвоем. У ворот ждал громадный грузовик. Места для всех не хватило, и четверых усадили в легковую машину. Мужчин отправляли в «Кресты» и пересыльную тюрьму, нас же — на Выборгскую сторону, в женскую тюрьму одиночного заключения.

Тюрьма была новая, построенная при Николае II. После подвалов Смольного было ощущение, что попали в первоклассную гостиницу. Сделали ванну, выдали грубого полотна рубашку, платье, косынку и арестантскую курточку. Чистая камера на третьем этаже. Под потолком крошечное окошко с решеткой. Вделанная в стену железная кровать, стол, табуретка и полка. Волосяной матрац с подушкой и шерстяным одеялом. Алюминиевая кружка, тарелка, кувшин и деревянная ложка. Тут же уборная с крышкой и проточной водой. Под потолком электрическая лампочка. Паровое отопление. В дверях для подачи пищи окошко, закрывавшееся на ночь, и глазок.

Все надзирательницы, за исключением старшей, лет сорока злого цепного пса, были на редкость сердечные. Нам, политическим, не разрешалось ни с кем разговаривать. На прогулку во двор выводили на пятнадцать минут, тоже в одиночестве. Я от прогулок отказалась. Во-первых, при стоящих морозах я замерзала, да и вид клочка неба напоминал мне, что я в неволе. В отсутствие старшей нам надзирательницы делали поблажку, разрешая через окошечко перекидываться фразами с другими заключенными. Иногда и сами надзирательницы вступали с нами в разговор.

В нашем коридоре сидели: несколько воровок; возлюбленная князя Д., стрелявшая в него, когда он захотел с ней порвать и жениться, страшная скандалистка, еженедельно отправляемая в холодный карцер за ее грубость старшей надзирательнице; убийца пятидесяти восьми лет, всю жизнь терпевшая тирана-мужа, бившего ее смертным боем, которого она зарубила во время сна топором. Разрубив потом его тело на части, голову сварила в котле, а изувеченные до неузнаваемости части тела разбросала по городу. Воровка — интеллигентная барышня восемнадцати лет, со дня революции попавшая за воровство в тюрьму и уже сидящая в третий раз… «Ты опять к нам пришла?» — спросила ее надзирательница. «Да не пришла, а привели!» — смеется в ответ. Сидела также княгиня Куракина, за саботаж, и две шведки, одна сорока двух лет, симпатичная богатая дама, хорошо говорившая по-русски. Она хотела вынуть из сейфа свои драгоценности и угодила за это в тюрьму. Вторая, девятнадцатилетняя шведка, была доставлена прямо с бала в роскошном синем платье за отказ сотрудничать с большевиками. По-русски не говорила.

Прокопчук сидела через камеру от меня. Раз надзирательница открыла мою камеру: «Идите проведать свою товарку!» Обрадовавшись, что мы вместе, забыв всякую предосторожность, пустились мы в разговоры и громко захохотали. Вдруг смех замер у нас на губах… В окошечко смотрело злое лицо старшей надзирательницы. «Это что еще за теплая компания! Марш к себе!» Она открыла дверь, и я, как провинившаяся школьница, рысью помчалась обратно. За себя я не боялась. В крайнем случае попаду в холодный карцер. Но, Боже, как мы подвели нашу добрую надзирательницу!

На следующий день новая надзирательница сообщила, что устроившую нам свидание надзирательницу увольняют. На другой день, перед закрытием окошек, она пошла прощаться с заключенными. Ее все так любили! Увидела я ее и у моего окошка с протянутой рукой:

— Прощайте, голубчик, увольняют!

Я схватила ее за руку:

— Дорогая, скажите, это я с Прокопчук вас подвели?

Она с улыбкой, как у ребенка, похлопала меня по щеке:

— Нет, милая, успокойтесь. Просто сокращение штата. Я скоро все равно должна была уйти сама, так как жду ребенка. А если бы даже и так, то моя совесть спокойна. Я против заповедей Христа не поступила, а людской суд меня не страшит…

В это время с моим окошком поравнялась хорошенькая девочка пятнадцати лет в сопровождении банщицы.

— Пойди сюда! — позвала ее надзирательница. Она ее обняла за плечи. — Вот, тоже полюбуйтесь! Еле из пеленок вылезла, а уже попала за решетку!

— Как, разве это не дочь кого-нибудь из служащих?

— Нет, сидит уже полтора месяца.

— За что?

— Я душа заговора, — засмеялась девочка. — Я сирота. Мама умерла, когда мне было тринадцать лет. Она оставила мне маленький домик; я сдавала комнаты и на это жила. У меня поселились ударники. Пришли их арестовывать, сказав, что они устроили какой-то заговор, а заодно и меня тоже. Сказали, что я — душа заговора!

— Боже, что делается на свете! — вздохнула надзирательница. — Скоро грудных младенцев начнут прятать по тюрьмам за то, что не по-советски сосут у мамки сиську…

Дней через пять надзирательница сообщила:

— К нам сегодня привезли смертницу.

— Кто такая?

— Какая-то молодая баба. Вместе с двумя мужчинами совершила вооруженный налет, а когда прибыли красногвардейцы, стали отстреливаться. Все приговорены к расстрелу. Казнь состоится на рассвете.

В эту ночь я не ложилась спать, сидела прислушиваясь. Электричество горело всю ночь. Перед рассветом раздался громкий треск открываемой двери. Послышались шаги нескольких человек. Со звоном щелкнула открываемая камера. Мужской голос что-то тихо произнес. Через несколько секунд послышались удаляющиеся шаги… Хлопнула дверь… Все стихло. Я перекрестилась: «Упокой, Господи, душу новопреставленной рабы Твоея…».

Из тюрьмы разрешалось писать на волю: по получении от меня письма пришла навестить доброволица Каш. Меня провели в приемную, перегороженную поперек, на расстоянии аршина, двумя решетками. Надзирательница оставила нас одних на пять минут. Начальником тюрьмы был бывший рабочий, тридцати одного года, на редкость симпатичный человек. Как-то для развлечения заключенных он разрешил какому-то приезжему господину устроить чтение о «Сыне Человеческом» (о Христе). Все были собраны в зал, где по окончании хором поблагодарили за доставленное удовольствие.

Второй раз по молодости лет, не подумав, что могу подвести человека, написала знакомой адрес поручика Сомова, прося сообщить ему о моем аресте. Впоследствии, после освобождения, зашла к ним. Она мне говорит: «Когда я сказала, что вы из тюрьмы сообщили мне его адрес, он схватился за голову: «Боже! Что она наделала!..»» Возможно, что он скрывался. Лет пять назад, переписываясь со знакомой, я узнала, что поручик Сомов был большим другом ее двоюродного брата и что в 1918 году он был расстрелян большевиками. Страшное подозрение закралось в голову… Описав в письме случай с письмом из тюрьмы, я задала вопрос, не я ли была Иудушкой, предавшим Сомова на расстрел. Две недели я не находила себе места, пока не пришел ответ: «Нет, его выдали солдаты его полка».