Изменить стиль страницы

— Вы не с барышней разговариваете! Передайте мне все, что говорилось.

Я рассказал все. Илья Григорьевич внимательно слушал. Не обращал внимания на резкость выражений. Некоторые замечания, касающиеся замены слов, сокращений, он принял. Он живо относился к критике, и это — чисто профессиональная потребность для настоящего художника. Критика вызывает противодействие, активизирует художника, призывает к новым художническим поискам с целью доказательств своих позиций. В этом смысле Эренбург не мог жаловаться на недостаток критики в его адрес. И казалось, он не мог себе представить, что критика в отношении его вдруг может умолкнуть.

Но вот однажды случилось такое. В Ереване в монтажную студию ко мне зашел корреспондент "Комсомольской правды" и попросил для рубрики "На студиях страны" дать интервью. Не желая вдаваться в подробности, я коротко сказал ему, что фильм уже готов и я вношу в него последние коррективы.

Приезжая в Москву на сдачу фильма, я, как это обычно бывает, волновался, напряженно думал, как отнесутся к фильму в Комитете по кинематографии. Но удар я получил с совершенно неожиданной стороны.

Я позвонил Илье Григорьевичу, сообщил, что привез фильм, чтобы показать в комитете.

Илья Григорьевич любезно ответил на любезное приветствие и вдруг резко спросил:

— Что это, вы внесли коррективы без меня? Я читал об этом в "Комсомолке"!..

Я поспешил к нему домой. Объяснил, что "корректировал фильм" — это, значит, очищал пленки шума, музыки, подгонял текст к изображению, но собственно литературной корректировки текста не производил.

Илья Григорьевич, сначала недоверчиво смотревший на меня, успокоился.

Мне и в голову не могло прийти, что ничего не значащую информацию в газете он прочтет по-своему.

Обсудив фильм и решив потребовать новых исправлений, руководство студии отправило к Эренбургу редактора в качестве своего официального представителя.

Выслушав его, Эренбург понял, что замечания очень серьезные, и, нисколько не меняясь в лице, к моему удивлению, спокойно сказал:

— Хорошо, я это сделаю. Это нетрудно.

Через два дня, как было условлено, мы с редактором вновь приехали к нему на дачу.

— Сделали, Илья Григорьевич? — спросил я, думая, что он наверняка уже сделал, поскольку обещал.

Но вдруг Эренбург резко ответил:

— Вы что, с ума сошли? Как я могу сделать такое?!

Я был обескуражен. А редактор, по меньшей мере, ошарашен. Спорить с Эренбургом ни я, ни редактор не стали. Эренбург спокойно сидел, и это было то "абсолютное спокойствие", за которым чувствовалась глыба, которую ни за что не сдвинешь.

Успех фильма во многом зависел от твердости Эренбурга в принципиальных вопросах.

Когда фильм был принят и показан множеству аудиторий, даже недавние оппоненты, забыв придирки, отметили, что текст, написанный Эренбургом, ярок, глубок и, главное, правдив.

Я был приглашен однажды в Дом литераторов на семинар по эстетике и был приятно обрадован, когда председательствующий после довольно горячей дискуссии объявил:

— Позвольте теперь предоставить слово Илье Григорьевичу Эренбургу.

И показал наш фильм.

1974

Александр Гладков

Поздние вечера

Поздний вечер был труден и неспокоен.

И. Эренбург
1

Я познакомился с Ильей Григорьевичем в те годы, когда книга "Люди, годы, жизнь" писалась и печаталась. Наше знакомство самым прямым и непосредственным образом было связано с его работой над мемуарами. Неожиданно он прислал мне еще не напечатанную главу о Мейерхольде. Его секретарь, Наталья Ивановна Столярова, объяснила мне по телефону, что Илья Григорьевич хочет знать мое мнение о ней. Сам он ненадолго уехал за границу. После его возвращения мы должны встретиться. До этого мы не были знакомы. Я пришел к нему впервые в июле 1960 года. После этого я стал бывать у него раз в два-три месяца, иногда чаще, но, случалось, и реже. Это происходило так: с утра я звонил ему, Наталья Ивановна передавала трубку Илье Григорьевичу, и он приглашал меня зайти вечером в этот день или на следующий. Иногда к телефону подходила Любовь Михайловна и приглашала прийти к обеду. Не было, помнится, ни одного случая, чтобы я позвонил и не получил приглашения. Несколько раз от него приходили по почте короткие письма, или меня где-нибудь разыскивала по телефонам друзей Наталья Ивановна (сам я в эти годы жил без телефона) и передавала очередное приглашение.

Обычно мы сначала сидели с ним вдвоем в его тесном кабинете и разговаривали часа два-три, а потом Любовь Михайловна звала ужинать. Иногда приходил еще кто-нибудь. Чаще всего это бывал Б. А. Слуцкий. Несколько раз за ужином я встречал дочь Ильи Григорьевича — Ирину Ильиничну, жившую отдельно от отца. Два-три раза при мне приходили О. Г. Савич, В. Г. Лидин, Л. А. Зонина. Помню гостившего у Эренбургов брата Любови Михайловны — Г. М. Козинцева. Однажды появился чтец Д. Журавлев, сосед по даче. Иногда на полчаса-час заходил молодой агроном, консультировавший Илью Григорьевича в его цветоводческих увлечениях. По моим впечатлениям, Эренбург жил довольно замкнуто: гложет быть, потому, что ему слишком много приходилось бывать на людях во время частых заграничных поездок, на сессиях Совета Мира и т. п. Дома хотелось отдохнуть от мелькания лиц и голосов, и он предпочитал проводить вечера за чтением или в небольшом кружке привычных собеседников. В кабинете больше говорил сам Илья Григорьевич, в столовой он слушал и только изредка произносил несколько шутливых слов. Ел и пил он очень мало, но любил угостить каким-нибудь редким вином или вывезенным из-за границы необыкновенным соусом. Ужины были вкусные, но легкие, с рыбой или дичью, с разнообразными салатами, непременными, на французский манер, несколькими сортами сыров на специальном деревянном подносе и фруктами.

Я любил слушать Илью Григорьевича. Даже если он иногда повторялся, мне это тоже нравилось. Это помогало запомнить то, что он так замечательно рассказывал, а кроме того, повторения свидетельствовали о постоянном возвращении мыслей Ильи Григорьевича к некоторым темам, которые и меня волновали. Это вовсе не было старческой забывчивостью, а именно настойчивым и пристальным перебиранием событий и фактов прошедшего, чтобы еще раз оценить их. У меня создалось впечатление, что Илья Григорьевич непрерывно и напряженно размышлял о том, что стало содержанием его большой книги, и вечерние рассказы и разговоры являлись своеобразной проверкой или, вернее сказать, репетицией ее еще не написанных (или, наоборот, только что написанных) страниц. Очень часто рассказы эти дополняли книгу подробностями, которые казались слишком резкими, или анекдотичными, или преждевременными для широкой публикации. О некоторых людях Илья Григорьевич написал мягче, чем говорил. Но об этом я скажу дальше.

Многие часы, проведенные с ним в его кабинете, большей частью наедине, запомнились мне как почти сплошной монолог Ильи Григорьевича. Он чувствовал мой более чем активный интерес ко всему, что он рассказывал. Если я позволял себе не согласиться с какой-нибудь его оценкой или предположением, он не спорил, а вежливо пропускал мимо себя мое замечание, а вопросы, которых всегда было много, помогали ему продолжать рассказ. Рассказывая, он курил сигареты своеобразным способом: начинал, делал несколько затяжек, бросал и вскоре брал новую. Его пепельница всегда была полна недокуренными сигаретами. Я при нем старался не курить: за целый вечер выкуривал одну трубку. В разное время он подарил мне три великолепных трубки и регулярно одаривал трубочным табаком, который ему продолжали присылать и привозить из разных стран. Одна из подаренных им трубок у меня пропала, две другие я берегу. Подарил он мне также несколько иностранных книг о Мейерхольде с переводами моих записей и воспоминаний. Летом 1962 года, узнав, что моя мать любит цветы, он подарил мне редкостный мексиканский цветок в горшке, который я вез с его дачи, прижимая к груди, страшно боясь его повредить в толкучке подмосковных электричек.