Изменить стиль страницы

Один раз с ним уже было такое, вскоре после того как вступила в войну Америка.

— Мне кажется, силы Америки еще долго будут отвлечены на Японию, — сказал я, — и вообще Америка не скоро придет в себя после Пёрл-Харбора.

— Ты не знаешь, что такое Америка, — ответил он, посмотрев на меня с превосходством. — Ты увидишь, что станет скоро с Японией.

Мы сидели в баре. Кругом слышались хвастливые речи: по радио только что сообщили о двух эсминцах, потопленных немецкими подводными лодками. Лукк неверным жестом показал на слушавших радио и едва слышно пробормотал: «Болваны!»

Тогда он тоже был пьян, но не так, как сейчас.

И еще я вспомнил.

На площади маленького приднепровского городка вешали партизан; один из них крикнул: «Всех не перевешаете, скоро до вас черед дойдет!»

— Долго все это будет продолжаться, Франц? — спросил Лукк.

Какой смысл он вкладывал в эти слова? «Долго ли будет сопротивляться Россия?» Нет, было не похоже.

Лукк начинал говорить со мной о вещах, о которых вряд ли заикнулся бы в беседе с кем-нибудь другим.

— Ты лучше знаешь характер советских людей и вообще весь уклад их жизни. Ты можешь мне ответить, почему в Советском Союзе не происходит того, во что все мы верили, начиная войну? Почему нет восстаний в Закавказье, в Средней Азии, почему Советский Союз не развалился, когда мы были на Волге?

Я не торопился с ответом.

— Ответь честно. Ты думаешь, у нас есть еще шансы выиграть войну? — продолжал он. — Или все эти жертвы и разрушения зря или все уже ясно?

Я посмотрел ему в глаза и сказал негромко, будто самому себе:

— Все ясно было очень давно, Ульрих. А если честно, мне кажется, что сейчас каждый, кто по-настоящему предан Германии и думает о ее будущем...

Он посмотрел настороженно:

— Прошу тебя, не надо.

Я пожалел, что начал разговор. И тут Ульрих неожиданно произнес слова, которые имели особый подтекст: «Кругом стены. Они имеют уши». Значит, я должен опасаться других, а не его. Ему я могу верить... Как он верит мне.

Не переступил ли я дозволенной грани, не слишком ли доверился «новым впечатлениям», не обманулся ли, не принял ли желаемое за действительное? Но мне нужен помощник... Именно сегодня я был обязан сделать первую попытку... И, если понадобится, умело и тактично отступить.

Я знаю, что Лукк честен. Увы, мал этот ключик, чтобы понять человека до конца. Однажды я спросил его: «Что же ты, Ульрих, не пошлешь ничего домой с фронта?» Он посмотрел на меня нехорошо и в свою очередь спросил: «А почему ты не пошлешь?» Оба горько улыбнулись. Кругом только и разговоров было что о трофеях, посылках, о сроках доставки... Он честен... Но разве мало честных немцев дало обмануть себя фашистам?

— Да, да, я прекрасно понимаю: стены имеют уши. Только... это когда-то кончится, Ульрих, и тогда дорого придется заплатить... кому-то.

— Ты сказал «кому-то», значит, — сомневаешься.

— А ты? Разве не становится сомневающихся все больше и в Германии, и здесь, на фронте?

— Но скажи, неужели ты думаешь, что одно-два, пусть серьезных поражения под Москвой и Сталинградом могут произвести решительный переворот в умах? Сколько сражений других мы выиграли?! Да, да, после Сталинграда в Германии был траур... Но он только еще больше сплотил нацию. Тебе это, быть может, не так просто понять...

— Мне почему-то кажется, Ульрих, что говоришь ты все это, чтобы не меня — себя убедить.

— Скажи, бывают минуты, когда ты жалеешь, что сменил родину?

— Быть может, мы когда-нибудь с тобой об этом поговорим, Ульрих. Только я очень бы хотел, чтобы ты знал, как люблю я Германию и ее народ. Нет, нет, не тех, кто готов кричать с любого амвона: мы арийцы, мы высшая раса, нам дозволено все! Люблю другую Германию и верю в нее.

— Боже, подумать только на минуту, что нас кто-нибудь может слышать. О чем говорят два германца? Что за странная пора настала?

— Я хотел бы больше думать о той поре, которая настанет.

Ульрих посмотрел выжидательно. Он желал услышать конец фразы.

Я сделал вид, что не готов говорить об этом... сейчас.

Пусть думает, что я веду подобные разговоры, чтобы, как и он, облегчить душу. Я должен до поры до времени оставаться в его представлении таким же, как он, германцем, только повидавшим в своей жизни иные формы человеческих отношений. Я вспоминаю о них, когда хочу, как и Ульрих, найти ответ на вопрос: почему не разваливается Советский Союз, что сплачивает советских людей там, за линией фронта? Пусть Ульрих думает тоже. И сам находит ответ. Когда человек сам к чему-нибудь приходит, это крепче и надежнее в нем.

Я буду терпелив. И еще буду верить, что этот незакончившийся разговор не останется бесследным».

Аннемари Лукк — Францу Танненбауму

Милый Франц! Спасибо за слова утешения. И прости за короткое письмо. Мне трудно писать, думать и вообще что-нибудь делать. Я одинока и несчастна. Все кажется, что слышу шаги отца в опустевшем доме. Когда-нибудь позже я напишу подробнее. Храни вас Бог.

Аннемари.
*

«Через несколько дней после нашего незакончившегося разговора Лукк вернулся из ресторана, постучал ко мне, закурил сигарету, заглянул в армейскую газету, лежавшую на столе, а потом, как о чем-то рядовом, обыденном, заурядном, сказал... Не знаю, где он об этом узнал и почему сказал мне. Могу только предполагать. Но если эти предположения сбудутся...

Он произнес с наигранной бодростью, изображая легкое опьянение:

— Тут у нас, видимо, назревают события. Наконец-то. А то солдаты устали от неизвестности, все дерганные и вспыльчивые какие-то. Да и я себя препаршиво чувствую, когда день похож на день, а неделя на неделю, и еще эта ужасная погода.

Я сделал вид, что погружен в свои мысли и слушаю его только из вежливости.

— Я тебе обещаю, скоро начнется новая жизнь, — продолжал Лукк. — Под Пеньковкой — это напротив нас — собираются выбросить десант. Капитан Метц, мой школьный товарищ, угощал друзей. Видно, неплохой аванс получил. Были такие вина!

Обо всем этом Ульрих говорил как бы между прочим, а я думал: «Не испытывает ли он меня, не взят ли я под подозрение, способен ли такой человек, как Ульрих Лукк, такой, каким я его знаю, оказаться провокатором? А может, пришла пора, и он принял решение, к которому давно готовил себя?»

Два ряда цифр, переданных через линию фронта, извещали Центр о том, что между четвертым и шестым июня в районе Пеньковки, по непроверенным данным, должен быть выброшен переодетый в советскую военную форму немецкий десант.

Транспортному самолету дали пересечь линию фронта, выбросить десант, сделать круг и удалиться.

Парашютисты приземлились на опушке, близ которой замаскировался взвод и несколько приданных ему снайперов.

Снайперам было приказано обнаружить радиста и, если он приготовится к передаче, снять его.

Парашют с радиопередатчиком имел устройство, механически сработавшее и открывшее купол в четырехстах метрах от земли. Человек в форме лейтенанта, подбежавший к ящику и начавший освобождать его от строп, был, как потом выяснилось, помощником радиста. Он хотел успеть, пока покажется радист, подготовить рацию к переброске в лес.

«Лейтенанта» сняли первым выстрелом — будто дерево треснуло в лесу, он упал на ящик, словно решил обхватить его и поднять, и вдруг рухнул.

К опушке подъехал грузовик с радиоустановкой:

— Ахтунг, ахтунг! Внимание, внимание! Не приближаться к рации! Вы окружены! В случае сдачи вам будет гарантирована жизнь. Внимание, внимание! Вы окружены, не подходите к рации, не подходите к рации!

Немецкие десантники залегли. Капитан Манфред Метц выпустил в сторону грузовика автоматную очередь. И тотчас услышал над головой свист пули. Он перестал стрелять и в него тоже перестали. Капитан оглянулся. Рядом лежал ефрейтор Вернике, хладнокровно раскладывал гранаты и высматривал, откуда могут появиться русские. Это спокойствие и уверенность передались капитану. Он знал, как много связывали в штабе с десантом; его тщательно готовили, чтобы выведать расположение советских войск на главном направлении готовившегося германского удара. Кто-то предал их. Этот «кто-то» мог быть только в штабе, только среди небольшой группы офицеров. Значит, среди них враг. И его Манфреда Метца долг любой ценой известить своих о провале.