Изменить стиль страницы

Или потому, что если бы долетел, победил, то посчитал бы себя вправе обнародовать хаос организации? Подтверждать же в роли побежденного казалось ему оправданием, унижаться до которого он не хотел?

Собственно, сотрясение мозга довершило процесс необратимых изменений в рассудке.

Свидетельство его друга, писателя А.И. Куприна: «В последний раз я видел Уточкина в больнице «Всех скорбящих», куда отвез ему небольшую, собранную через газету «Речь», сумму. Физически он почти не переменился… но духовно он был уже почти конченый человек. Он в продолжение часа, не выпустив изо рта крепкой сигары, очень много говорил, не умолкая, перескакивая с предмета на предмет, и все время нервно раскачивался вместе со стулом. Но что-то потухло, омертвело в его взоре, прежде таком ясном».

Когда началась война, он обратился к великому князю Александру Михайловичу с письмом, в котором просил аудиенции «для изложения доктрин, которые можно приложить для использования небес в военных целях». Ответа не последовало. Отправился в Зимний, потребовал доложить царю: мол, известный авиатор желает высказать полезные отечеству идеи. Его выдворили.

Великий спортсмен — а таким, без сомненья, был Сергей Уточкин — вот еще чем велик: до последнего часа не верит, что час этот пробил.

Помню, к нам в редакцию приходил — и не раз — Николай Королев. Помню его и на ринге — мощного, глыбистого, не пляшущего, а крепко пошагивающего, низко держа кулаки, не защищая бритой головы, бить в которую, казалось, все равно что в булыжник. К нам же являлся старик, волоча полупарализованную ногу.

Что было ему надо? Чтобы поместили его, Королева, вызов всем боксерам страны на честный поединок.

Он тоже принадлежал к «партии голубого неба и чистого воздуха».

31 декабря 1915 года Сергей Уточкин умер от кровоизлияния в мозг.

Глава пятнадцатая

Не солнце — мацонщики, торговцы простоквашей, будили по утрам Тифлис, их призывное, сверлящее «Ма-цо-ни-и, а вот кому ма-цо-ни-и!»

Облака накрыли даже вершину горы Давида одеялом, но не белым, атласным, пуховым, какие шьют только в Тифлисе, и без них невозможно приданое порядочной невесты, а серым, ватным. Кура мчала, точно темно-гнедой вспененный конь, — в горах, видно, шли дожди.

Тем не менее весь Тифлис устремился на ипподром в Дидубе. На фаэтонах катили родовитые князья — Эристави, Дадиани, Сумбаташвили, сами Багратиони-Мухранские, чье родословное древо сплетается веточками с российским императорским. Богатые армянские купцы из Сололаки — Мелик-Азарянцы, Бебутовы и Манташезы — ехали также и на авто. Купцы помельче, с Авлабара, князья разорившиеся, вынужденные содержать многочисленные семейства казенной службой, шествовали по Головинскому проспекту мимо дворца наместника, сворачивали на Верийский спуск, делая вид, что гуляют, воздухом дышат, громко обмениваясь новостями с другими князьями, бедными, но гордыми. Не желая унизить себя до штурма трамвайных вагонов среди потного простонародья.

На трибунах для чистой публики объятия и приветствия — «Гамарджоба, дзмао!», — точно сто лет не виделись, не расстались вчера в духане или нынче поутру в хашной. К трибунам жмутся неизменно любопытные гимназисты и реалисты, среди которых всеобщее внимание привлекают ученик 6-го класса 5-й гимназии Наполеон Карагян и такового же класса, но коммерческого училища Амотох Хубларов, которые недавно вечером (газеты писали!) учинили шум и крик в буфете, над прибежавшим же их унять директором — даже и смех. Вах! Как ни в чем не бывало стоят, едят горячий люля-кебаб, завернутый в лаваш с зеленью.

Пестрят людскою массой склоны, балконы окрестных зданий, железнодорожная насыпь, какой-то смельчак ухитрился вскарабкаться на крышу Дидубийской церкви. Здесь рабочие арсенала, ютящиеся в слободе Нахаловка, ремесленники с Шайтан-базара, бритоголовые татары-банщики из бебутовских заведений, неизменные кинто в черных шароварах, подпоясанные красными платками: своими зурнами, дудуки, шарманками они едва ль не заглушают марши и вальсы, попеременно исполняемые оркестрами военной музыки 15-го гренадерского Тифлисского полка и 5-го Кубанского пластунского батальона. В толпе размахивают руками, обсуждая безобразный поступок какого-то — мамадзагло! — башибузука, который на товарной станции прорезал отверстие в упаковке одного из аппаратов «Блерио» и порвал провода мотора, он удостаивается самых сильных выражений — отец его собака!

По прибытии наместника Его Императорского Величества на Кавказе графа Воронцова-Дашкова, с супругой, статс-дамой Елисаветой Андреевной, полеты открываются.

Известный (уже известный!) авиатор Васильев превзошел себя. Прокатив перед трибуной аппарат с мотором «Гном», могущим нести его по воздушным волнам пять часов и даже более, он ловко вскочил в машину, точно в седло горячего коня — вай, джигит! — взвился, полетел в сторону Авчал, повернул на Ортачалы и удалился по направлению к Давидовой горе.

Его видели над Ваке, над Сабуртало. Над Грма-Геле. Его видел весь город. В Ортачальских садах пирующие, как на картине Пиросмани, крутоусые князья восклицали ему вслед: «Дамдвили важкаци! Настоящий мужчина!» Тамада поднимал за него цветистый тост, равно как за другого авиатора, который непременно вот-вот взлетит, — за Кебурию, потому что это большая и славная фамилия — Кебурии, и за столом непременно присутствовал ее представитель, непременно родственник, и пили за всех Кебурия, их уважаемых родителей и драгоценных детей, дай им всем Бог жить сто лет.

Тем временем злосчастный Кебурия поднялся в воздух сажен на семь, но через полминуты упал, сломав левое колесо. К нему кинулись члены Тифлисского воздухоплавательного кружка, инженеры и техники, довольно быстро исправили неполадку, но сочли, что мотор явно не в порядке. Кебурия с горестями «Вай ме, уй ме!» бросил оземь шлем, поднял, нахлобучил и кинулся лететь. «Мойца! Арунда! — урезонивали его доброжелатели. — Подожди, не надо». Он рвался из их объятий с горестным «Гамишвид! Пустите, вах!»

Тем временем авиатор Лафон, прокатив на «Анрио» почти весь скаковой круг, чуть не ткнувшись в забор, оторвался-таки от земли, но в пробившихся сквозь облака лучах заходящего солнца не разглядел телеграфных проводов, а когда заметил, было поздно — резко спустившись, аппарат подпрыгнул и упал на левое крыло. Француз изрядно его повредил, сам же отделался испугом. Стоимость починки определили в тысячу рублей.

В последующие дни окрепло ненастье. Мужские компании, собравшись все же в Дидубе, но взглянув из фаэтонов в небо, велели возницам сворачивать к Куре, в сад Муштаид, где в духанах за чашей кахетинского обсуждали событие: Кебурия подал на Васильева в суд. Требовал 25 тысяч неустойки за то, что известный авиатор не продал, как обещал, аэроплан «Блерио» для участия пылкого сотоварища во всероссийской Авиационной неделе.

Представитель интересов ответчика присяжный поверенный О. Грузенберг (вот какую знаменитость выписал из Санкт-Петербурга наш герой!) выдвинул резоннейшие контрдоводы: во-первых, в договоре срок продажи не указан, во-вторых же и в главных, участвовать в Неделе истец никоим образом не мог, так как согласно контракту с ответчиком находился тогда в Нижнем Новгороде. Отстаивая свои интересы лично, Кебурия встречал эти возражения лишь пламенными кличами. И суд ему отказал.

Посетители духанов приходили к выводу, что если ты взялся летать, то летай, а не умеешь — не берись, а затевать глупую тяжбу из зависти к более умелому недостойно мужчины. «Бадуро, — презрительно говорили. — Несчастный».

Так из нашего повествования исчезает Виссарион Савельевич Кебурия. Не будем к нему строги. Помянем добрым словом дорожного мастера, еще в 1909 году построившего и запустившего планер с бамбуковым каркасом и вскоре, одолжив, верно, денег у родственников, уехавшего учиться в Этамп, в школу Блерио. От компании Васильева он отстал, летал на Кавказе, успеха не снискал, ибо слишком его жаждал, спешил, сам себе вредил. Завяз по уши в долгах, местные меценаты в помощи отказывали. В 1913 году мы видим Кебурию уже мелким чиновником военного ведомства. Какое-то изобретение пытался запатентовать — забраковали…