Изменить стиль страницы

В 37 году мы вернулись в Москву, а затем выехали (поневоле, разумеется) сначала в Савелово, а затем — осенью — в Калинин. Я продолжала переписывать стихи и раздавать списки. В ходящих ныне списках стихов я иногда узнаю отголоски тех разных списков или «альбомов». Например, «Квартира» фигурирует в них в сокращенном виде; в одном из таких списков я нашла полный текст потерянных стихов «Нет, не мигрень…» В тот же период я разделила автографы, черновики и беловики стихов и прозы и положила их на хранение в верные, как я считала, места. Основную массу автографов всех периодов, а также почти все авторизованные беловики моей рукой из второй и третьей воронежских тетрадей я отдала Рудакову, хотя знала, что этот психопатический мальчишка способен на всякую дурь. Но выбора у меня не было: Рудаков по крайней мере знал, что он хранит, и хотел все это сохранить. После смерти Мандельштама он требовал у меня через Эмму Герштейн, чтобы я отдала ему все, что у меня есть. Я на это не согласилась к великому возмущению Эммы, дружившей с ним, а после его смерти (он погиб на войне) с его женой.

Я хорошо сделала, что пренебрегла советами и настояниями Эммы. Жена Рудакова не вернула ни мне, ни Ахматовой, отдавшей еемужу на хранение архив Гумилева, ни одного листочка. Что она с ними сделала, я не знаю. Кое-кто покупал у нее рукописи и письма Гумилева, но об архиве Мандельштама никто ничего узнать у нее не смог. Объяснения она давала самые разноречивые. По одной версии, в 1953 году — еще при жизни Сталина — ее арестовали на один день (о таких арестах я никогда не слышала) и забрали все бумаги. По другой — эту она поднесла мне и Анне Андреевне, когда мы ее заманили под каким-то предлогом «в гости» (Анна Андреевна вызвала ее, чтобы ознакомиться со статьей Рудакова о Пушкине и передать ее Томашевскому), — мать ее сожгла без разбора кучу рукописей, когда дочь арестовали (на один день!). По третьей версии, она после смерти мужа не нашла никаких «маленьких бумажек», то есть рукописей Мандельштама. К ней ходил и Харджиев, но я не знаю, чего он от нее добился: он показал мне и Анне Андреевне отрывки из писем Рудакова жене, где он пишет дикую чушь про Мандельштама (например, он с Мандельштамом читает Вагинова — подумать только, что в этой комнате собралась вся русская поэзия — то есть он, Рудаков, Вагинов и Мандельштам; или рассказ о том, как Мандельштам написал стихи, но Рудаков ему все объяснил и Мандельштам все переделал согласно его советам; как ужасно, что честь достанется не ему, учителю Рудакову, а легкомысленному несмышленышу Мандельштаму!) Рудаков несомненно был тяжелым психопатом, хуже даже, чем я думала. Он воображал себя великим поэтом и учителем О. М. Письма глупые и хвастливые. С нами он держался тоже достаточно нелепо, но его главная амбиция была в том, что он напишет книгу о поэзии, да еще такую, что всем все станет ясно. Это дело невинное — какой мальчишка не мечтает раскрыть людям глаза. Совершенно нельзя представить себе, что сделал Рудаков с рукописями О. М. Я уверена только в одном, что его вдова действует по его инструкциям. Мы их видели вместе и поняли, что она во всем ему подчиняется. Возможно, что она и сейчас хранит рукописи и осторожно продает их. Может, Рудаков их сам уничтожил, и, наконец, возможно, что он их переписал, а потом сжег. Зачем? Он часто мне говорил, что Мандельштам будет известен только из его рук. Иногда он переписывал стишок О. М. и показывал мне рукопись, написанную рисунчатым изысканным почерком какой-то особой тушью: это будет считаться автографом Мандельштама, а не ваши каракули. Переписывая, он часто менял стихи по своему усмотрению — так лучше, как вы не понимаете…

Мы с О. М. посмеивались над ним, но в общем не обращали внимания на его чудачества. Анна Андреевна подозревала (после пропажи рукописей), что Рудаков готовил плагиат и собирался выдать стихи О. М. за свои. Этого я не думаю: неужели ему могло прийти в голову, что люди, в общем знавшие стихи О. М. по спискам уже в 38 году, поверят, что их автором был Рудаков? Такую штуку пытался проделать Сева Багрицкий — он читал стихи О. М., выдавая себя за автора, но был сразу разоблачен. Еще нелепей был поступок матери Севы, вдовы Багрицкого, которая включила в публикацию стихов Севы мандельштамовского «Щегла». (Она сделала это вполне сознательно, потому что я, узнав, что она готовит публикацию, позвонила ей, предупредила, что в рукописях ее сына есть стихи О. М., которые он читал, как свои. Я даже предложила ей зайти и отобрать стихи О. М., но она только захохотала: «Неужели вы думаете, что я могу спутать стихи Севы и Мандельштама!» Когда после этого в печати появился «Щегол» за подписью Севы, пришло множество писем с протестом, и Багрицкой пришлось напечатать письмо в редакцию Литгазеты о том, что произошла «ошибка»… Но Багрицкая — одесситка, в их компании считалось изящным всякое жульничество, как у Волошина так называемые «мистификации», а Сергей Рудаков был все же славным мальчишкой с явно хорошими семейными традициями. Поэтому я не разделяла мнения Анны Андреевны насчет плагиата: скорее он собирался сам издавать мандельштамовское наследство, объявив себя не то его учителем, не то учеником и сохранив его рукописи в своем почерке. Меня бы он от издания, конечно, отстранил и печатал Мандельштама со своими «поправками».

До меня дошло от Харджиева, что у «одной дамы» записано в добавочных стихах из цикла Белому не «шел через разговор бесчисленной толпы», а «шел, чуя разговор…»

Уж не Рудакова ли эта «дама»? В таком случае «чуя» это поправка Рудакова. Впрочем, возможно, что у меня была такая ошибка, когда я вспоминала сразу после второго ареста О. М. стихи О. М. и лихорадочно записывала их наизусть. Это продолжалось недолго — до того, как я извлекла припрятанные мной рукописи. Для Харджиева это «чуя» было его «открытием» и предлогом проклинать меня и утверждать свое единственное право на рукописи Мандельштама. К несчастью, в том поколении только больные люди вроде Рудакова и Харджиева сохраняли верность поэзии. Или наоборот — они заболевали от того, что шли наперекор времени и не выдерживали этого подвига.

Впрочем, болезнь Харджиева общеизвестна и зарегистрирована, а письма Рудакова свидетельствуют о его ненормальности. Для него характерно, между прочим, и то, что мне рассказала про него Эмма Герштейн: во время войны он очень страдал от того, что имел только звание лейтенанта, хотя должен был, происходя из военной семьи, быть генералом… Ему и в голову не пришло подумать о том, были ли у него специальные данные для военной карьеры (вероятно, их было еще меньше, чем для поэта или литературоведа), он, с детства потрясенный трагической историей своей семьи (расстрел отца и братьев — все были крупными военными), остро ощущал свою ущемленность и бесправие, и в этом чувстве доходил до абсурда. Харджиев же мог пожаловаться только на разорение своей очевидно до революции богатой семьи — из-за этого, по-моему, сходить с ума не стоило. Характерно, что Рудаков, оставшийся на попечении двух сестер, рос активным пионером и комсомольцем и был до ужаса лоялен. Он, например, с пеной у рта доказывал Мандельштаму, что стихи должны отвечать требованиям современности и что он должен писать только такие стихи, которые не может не одобрить Союз Писателей… И Харджиев тоже не переносил никакой фронды и при подборе стихов проводил первую цензуру с необычайной бдительностью. Это он уговорил Анну Андреевну сочинить стихи для «Огонька» и произвел отбор стихов для первых двух вышедших у нее книг. Вероятно, он обкарнал ее больше, чем это бы сделал профессиональный редактор-цензор в издательстве. Кроме того, Харджиев — ярый противник «второй литературы», возмущался Солженицыным, «Листками из дневника» Ахматовой, и главным образом мной и Анной Андреевной за то, что мы содействовали распространению стихов О. М. в списках, а также журнальными публикациями О. М., которые обычно делались по этим бродячим спискам и полны ошибок. Идеал Харджиева — запереть все в сундуке и дожидаться настоящей книги с договором и под его редакцией… Но я возвращаюсь к Рудакову. У него пропало несколько стихотворений О. М. — «Наши ночлеги», стихи про музыкантов («Чайковского боюсь — он Моцарт на бобах»), стихи про корабль смерти и еще кое-что… Это, конечно, кроме всех черновиков, беловиков и авторизированных списков. Приехав из Ленинграда в Калинин — это было перед самым отъездом в Саматиху — я хватилась, что отдала Рудакову, не переписав, единственный экземпляр стихотворения о Крите («Гончарами велик…») О. М. пытался вспомнить эти стихи, и я записала их в теперешнем виде, но это далеко не точное соответствие списку, отданному Рудакову. О. М. ленился вспомнить точнее: «У Рудакова есть… Сохранится»…