А вороны гости?

Дверье крыло раз по сто бокам коридора исхлопано.

Горлань горланья,

оранья орло ко мне доплеталось пьяное допьяна.

И сыплют стеклянные искры из щёк они...

...стен раскалённые степи

под ухом звенят и вздыхают в тустепе...

Пляска козлоногой сменились нэповским тустепом... Он-таки потерпит ещё несколько лет и всё-таки поставит "точку пули в своём конце", точку, которая была запрограммирована в сознании юноши ещё в 1913 году. А через сорок с лишним лет после выстрела в маленькой комнатушке на Лубянке произошло то, что рано или поздно должно было случиться. Героиня многих его стихотворений и поэм выберет тот же самый безблагодатный и безбожный уход из жизни, который как будто бы был срежиссирован и отрепетирован в почти забытом Серебряном веке и обрамлён в оправу из содомитских карнавальных сюжетов эпопеи 1913-1930 годов. Об этой последней попытке Л. Ю. Брик влюбиться в 86 лет и обогатить драгоценную коллекцию своих избранников совершенно необыкновенным экземпляром весьма красочно рассказывает Ю. Карабчиевский в книге "Воскресение Маяковского":

"Это был известный кинорежиссёр. Он искренне восхищался удивительной женщиной, но, конечно, полной взаимностью отвечать ей не мог, тем более, что к этому времени женщины — не только старые, но и молодые — вообще перестали его интересовать... За это его, как у нас водится, арестовали и судили <...> Наконец, после долгих её хлопот, его выпустили на год раньше срока. Лиля Юрьевна хорошо подготовилась к встрече. Прославленной фирме со звучным названием были заказаны семь уникальных платьев, очевидно, на каждый день недели. Он приехал — но только на несколько дней, повидаться и выразить благодарность, и уехал обратно в родной город, прежде чем она успела все их надеть; что-то в ней надломилось после этой истории — сначала в душе, а потом в теле. Каждый день она ждала, что он приедет. Он писал красивые письма, и когда ей стало ясно, что надеяться не на что, — она собрала таблетки снотворного и проглотила их все, сколько нашла".

Это была последняя по времени, но, может быть, самая значительная жертва на жертвенник языческого чудовища, получившего кличку Серебряный век...

То, что мы сравниваем две судьбы — одну творческую, а другую нетворческую, большого значения не имеет, потому что "женщина-миф", не писавшая стихов и поэм, по праву могла считать своими стихами, поэмами и даже книгами свой донжуанский список имён и фамилий... У неё было своё весьма значительное "собрание сочинений". Вот только последняя глава из этого собрания получилась неудачной. А как иначе можно сказать о попытке романа с мужчиной "нетрадиционной ориентации"? Принимать всерьёз эту отчаянную попытку глупо, а смеяться над вспышкой страсти (пускай неестественной) — жестоко. Но, видимо, Высшим силам виднее, и они лучше нас знают, в какой валюте и сколько нужно детям человеческим платить на излёте жизни за свои грехи.

* * *

"И бронзовым стал другой на площади оснеженной", — писала Ахматова о Пушкине как о своём избраннике, одновременно обещая кому-то другому нечто волшебное: "Холодный, белый, подожди, я тоже мраморною стану".

Гордыня наших культовых поэтесс была неподражаемой. Все они мечтали видеть себя "мраморными", а своих любовников "бронзовыми". И при этом всё-таки требовали, чтобы их любили как обычных, земных, теплокровных женщин. Но даже Пушкин, если и мечтал, то не о "бронзе" или "мраморе", а о "нерукотворном памятнике".

А с какой страстью вторила Анне А. её сестра "по музе, по судьбам", бросающая в лицо "коварному изменщику" знаменитую "попытку ревности":

После мрамора Каррары

Как живётся вам с трухой гипсовой?

На что не бронзовый и не мраморный, но обычный потомок Адама мог ответить своей "сверхЕве", что "с трухой", может быть, оно и теплее, нежели в обнимку с безрукой Венерой.

В той же "попытке ревности" Цветаева гневно восклицает:

Как живётся вам с земною женщиною без шестых чувств?!

И ей вторит Ахматова, ставя на место своего ревнивого кавалера, забывшего, с какой женщиной он имеет дело:

Смирись! И творческой печали

Не у земной жены моли!

"Мы неземные!", мы вклиняемся "в запретнейшие зоны естества!!", мы — женщины "с шестыми чувствами" — вот он, "вопль" этих особенных "женщин всех времён", которые с наслаждением примеряли на себя шкуры и маски всяческих мифических существ женского пола, прираставшие к их коже, как отравленные ткани Медеи в знаменитом мифе о Золотом руне.

"Попытка ревности" Марины Цветаевой — это, в сущности, кульминация феминистического ницшеанства. И потому гласом вопиющей в пустыне женщины звучит её утробный вопль: "Мой милый, что тебе я сделала!" "Да ничего", мог бы ответить он — кроме того, что превратилась из естественной женщины в Саломею, в Иродиаду, в Клеопатру!.. Бунт дочерей Евы Серебряного века вообще стал запредельным, когда они вспомнили про "Лилит": "Как живётся вам с стотысячной — вам, познавшему Лилит!" — опять вопль из той же "Попытки ревности"! Поверив Цветаевой, что Лилит — это идеальная во всех отношениях женщина (в отличие от заурядной Евы), я полез в словари и в энциклопедии и в одной из них, весьма высокочтимой, выяснил, что Лилит — это "демон женского пола", что в Библии есть обращение к Господу, чтобы "он защитил тебя от Лилит", что "Лилит танцевала перед царём Соломоном, который имел власть над всеми духами", что "в народном воображении Лилит рисуется ночным демоном, летающим в образе ночной совы и похищающим детей". ("Еврейская энциклопедия", 1912 г.)

В Талмуде же, который для евреев является книгой более значимой, чем Ветхий Завет, о Лилит говорится, что она родила на свет множество демонов, злых духов и призраков, что большинство из них было уничтожено Богом, и с тех пор Лилит в отчаянье носится по свету, оглашая воздух рёвом... Ну как можно "познать" такое существо?

Я отложил "Еврейскую энциклопедию" и взял томик Ахматовой, который наугад открылся на стихотворенье, где дочь Саула Мелхола прославляется "как тайна, как сон, как праматерь Лилит"... Хороша праматерь...

Из воспоминаний Л. Ю. Брик: "Это было году в 17-м. Звали её Тоней — крепкая, тяжеловесная, некрасивая, особенная и простая <...>

Тоня была художницей, кажется мне — талантливой, и на всех её небольших картинах был изображён Маяковский, его знакомые и она сама.

Запомнилась "Тайная вечеря", где место Христа занимал Маяковский; на другой — Маяковский стоит у окна, ноги у него с копытцами, за ним убогая комната. Кровать, на кровати сидит сама художница в рубашке; смутно помню, что Тоня также и писала, не знаю, прозу или стихи <...> Тоня выбросилась из окна, не знаю в каком году. Володя ни разу за всю жизнь не упомянул при мне её имени".

Всяческие кощунства бриковского салона, конечно, были покруче и повульгарней антихристианского брожения, царившего в умах и душах питерской тусовки 10-х годов, но в основных оценках бытия они были близки друг другу. И те и другие не верили в бессмертие души, и те и другие сознательно изгоняли из своей жизни понятие греха, а вместе с ним чувства стыда и совести. Разница была лишь в концентрации кощунства или богохульства. Если Цветаева говорила о душе — "христианская немочь бледная", а её питерская сестра по музам радовалась, что "поэтам вообще не пристали грехи", то молодой Маяковский, по воспоминаниям его киевской поклонницы Н. Рябовой, "снял чётки у меня с шеи и, оборвав крест, надел опять"... Ну сцена прямо-таки из поэмы Багрицкого "Смерть пионерки", в которой умирающая девочка Валя с болезненной жестокостью отстраняет материнскую руку, которая пытается надеть ей на шею золоченый крестильный крестик.