Изменить стиль страницы

Максимальный пафос заключительных строк в подполье сидя безъязыком / как бы совсем на небеси! выражен не только лексически, но и грамматически — формой из церковного языка. Но при этом развернутое сравнение, организующее стихотворение, заставляет почувствовать контекстуально обусловленное звукоподражание: слова на небеси уподоблены крысиному писку, тем более в рифменных созвучиях в Руси — спаси — небеси.

Говоря об этом тексте, необходимо обратить внимание и на его мифологические аллюзии.

Несомненно, мы здесь наблюдаем гиперболизацию образа мыши. А мышь в античной мифологии — спутница Аполлона, имеется этимологическая связь между словами мышь и муза. Мыши и крысы изображаются в мифах как чувствительные к музыке, что отражено легендой о Крысолове в ее различных литературных модификациях (см.: Топоров, 1997: 274–297). Если мышь, поедающая съестные припасы, воспринимается как угроза благополучию, то и честное искусство — тоже угроза благополучию — как самого поэта, так и государства. Крыса в этом отношении еще опаснее, чем мышь, поскольку воспринимается как более агрессивное и неприятное существо.

Вполне возможно, что фразеологической предпосылкой уподобления поэта крысе являются и такие выражения: беден как церковная крыса, канцелярская крыса, подопытные крысы (мыши). Первое выражение из этого ряда отчетливо соотносится с интерпретацией андеграунда как подобия катакомбной церкви первых христиан, второе связано со сниженным образом пишущего человека, третье находит подтверждение в словах самого Кривулина: «Как бы то ни было, мы оказались подопытными белыми мышами во вселенском эксперименте» (Кривулин, 2000-а: 101).

Сочетание с багровым ликом одновременно и снижает и возвышает образ: снижает смысловой связью со словами краснолицый, красномордый, возвышает — употреблением слов высокого стиля и тем, что речь идет об отблесках огня на лицах.

И в этом, и во многих других стихотворениях Кривулина очень значительна роль архаизмов, в том числе грамматических.

Рассмотрим еще один пример:

ХЛОПОЧУЩИЙ ИЕРУСАЛИМ
В любой щели поет Гребенщиков.
Высоцкий дожил до большой печати.
Дыханье сперто — и в Д/к Пищевиков
новорожденный Хармс въезжает на осляти.
Вокруг не Ленинград — Ерусалим,
хлопочущий над воссозданьем Храма
из н е д о у н и ч т о ж е н н ы х руин,
где торжествующая Яма
то бездною прикинется без дна,
то рукотворным эверестом…
Но плоский тот пейзаж, каким заражена
душа, как будто связанная с местом, —
он, может быть, единственное здесь,
что не меняется и не уничтожимо —
хоть землю рой, хоть лозунгом завесь
чертеж небесного Ерусалима!
Я знаю: мы давно уже не там
живем, где значимся, где штампу сообразно
расставлены судьбою по местам —
где знают нас и очно и заглазно[238].

Архаическая форма на осляти становится носителем смысла всего сочетания, образа, эпизода — со всей их культурной символикой. Реликтовая форма не только является сигналом библейского подтекста, но и порождает соответствующие образы.

В этом стихотворении Д/к Пищевиков (Дом культуры работников пищевой промышленности в Ленинграде — Петербурге, где в 60–80-е годы проходили литературные чтения и вечера авторской песни) соотнесен с яслями, в которых родился Христос (кормушкой для скота), а само имя Хармс обнаруживает фонетическое сходство с именем Христос. Подобие еще более актуализируется, если обратить внимание на то, что имя Христа при его библейском написании под титлом совпадет с именем Хармса.

Форма осляти отсылает не только к евангельскому сюжету, но и к стихотворению О. Мандельштама «Ариост»: Во всей Италии прелестнейший, умнейший, / Любезный Ариост немножечко охрип <…> В Европе холодно. В Италии темно. / Власть отвратительна, как руки брадобрея. А он вельможится всё лучше, всё хитрее / И улыбается в крылатое окно — // Ягненку на горе, монаху на осляти, / Солдатам герцога, юродивым слегка / От винопития, чумы и чеснока, / И в сетке синих мух уснувшему дитяти[239].

У Кривулина есть стихотворение «Вино архаизмов», в котором говорится:

Пью вино архаизмов. О солнце горевшем когда-то
говорит, заплетаясь, и бредит язык.
До сих пор на губах моих — красная пена заката,
всюду — отблески зарева, языки сожигаемых книг.
<…>
Дух культуры подпольной, как раннеапостольский свет,
брезжит в окнах, из черных клубится подвалов.
Пью вино архаизмов. Торчу на пирах запоздалых,
но еще впереди — я надеюсь, я верую — нет! —
я хотел бы уверовать в пепел хотя бы, в провалы,
что останутся после — единственный след
от погасшего Слова, какое во мне полыхало![240]

Центральными образами поэзии Кривулина стали письменность и письмо как послание. В интервью, данном Владиславу Кулакову, Кривулин сказал:

Я вдруг физически ощутил, что все люди, которые умерли, на самом деле присутствуют среди нас. Они присутствуют через язык, через слово, и это совершенно другой мир — абсолютно свободный, вне пространства и времени, и в то же время абсолютно реальный. Есть язык со своими ресурсами, и он всех нас связывает и все организует.

(Кривулин, 1999: 366)

В следующем стихотворении письменность осмысливается в соответствии с мифологическими представлениями о пауке, несущем известие:

ЧТО РИФМОВАЛОСЬ
Под рифму ставили: душа, духовный, Боже
и вроде бы сходило с рук
пятно чернильное, обмылки мертвой кожи
но клякса, как расплющенный паук,
ныряла в раковину, по эмали
разбрызгав лапки… Приходил ответ
из толстого журнала, что не ждали
такого уровня — да к сожаленью, нет
ни места ни цензурного согласья
и ставили под рифму, под Господь,
для связанности и разнообразья
частицу уступительную «хоть»
предполагавшую любые обороты
с оттенком жалости сукровицы грязцы —
в надежде что когда Последний Час Природы
пробьет — не всякие часы
покажут полночь или полдень[241].

В этом тексте[242] письмо, пришедшее по почте, оказывается посланием из чуждой и враждебной среды. Клякса не только семантизируется как случайное изображение, но и символизируется: она предстает знаком нарушения порядка, установленного в советских издательствах, нарушения идеологической чистоты стихов. Сочетание пятно чернильное в этом тексте полисемантично, что базируется на фразеологических и деривационных связях слов: пятно на репутации, запятнать, очернительство. Сигнал к полисемантическому прочтению этого сочетания задан предыдущим отчетливо двузначным сочетанием сходило с рук. Образ сравнения — расплющенный паук — не только изобразителен, но и традиционно семиотичен: в соответствии с популярной приметой, паук предвещает письмо. Расплющенность паука в таком случае означает нарушение эпистолярного контакта, а точнее, получение нежелательного письма.

вернуться

238

Кривулин, 1990-б: 101–102.

вернуться

239

Мандельштам, 1995: 222–223.

вернуться

240

Кривулин, 1998-б: 145.

вернуться

241

Кривулин, 2001-б: 65.

вернуться

242

Подробный анализ стихотворения см.: Саббатини, 2007.