Изменить стиль страницы

Приятельницы сидели в известном уже нам «чюдном», по выражению летописца, доме Борецких, что стоял на Побережье в Неревском конце и действительно изумлял всех своим великолепием.

Марфа то и дело поглядывала своими черными, с большими белками глазами то в зеркало — медный, гладко отполированный круг на ножке, стоявший на угольном ставце, — то в окно, из которого открывался вид на Волхов. Там шли святочные игрища: ребятишки Господина Великого Новгорода катались на коньках, на лыжах и на салазках, изображая из себя то «ушкуйников», то дружину Васьки Буслаева[51], а парни и девки — золотая молодежь новгородская — просто веселилась. Или, по словам строгого старца Памфила, игумена Елизаровой пустыни, «чинили идольское служение, скверное возмятение и возбешение: и в бубны и в сопели играние, и струнное гудение, и всякие неподобные игры сатанинские, плескание руками и ногами, плясание и неприязнен клич — бесовские песни; жены же и девы — и главами кивание и хребти вихляние...»

Такая-то картина представлялась глазам Марфы, когда взор ее из комнаты, где она сидела с своей другиней, переносился на Волхов, ровная, льдистая поверхность коего вся покрыта была цветными массами. Словно бы живой сад, полный цветов, вырос и двигался по льду и по белому снегу... Милая, давно знакомая картина, но теперь почему-то хватавшая за сердце, заставлявшая вздыхать и хмуриться. Картина эта напоминала ей ее молодость, когда и она могла совершать это «кумирское празднование», греховное, «сатанинское», но тем более для сердца сладостное... А теперь уж ни «главою кивание», ни «хребтом вихляние» — не к лицу ей; а если что и осталось еще, так разве «очами намизание» — вон как эта Настя говорит, будто бы она своими красивыми очами заигрывает с «воловьими буркалами» этого хохлача князя...

— Ах, скоморохи! Смотри, Марфуша, в каких они харях! И гусли у них, и бубны, и сопели и свистели разны...

— Вижу. То знамые мне околоточные гудошники.

— Знаю и я их... Еще нам ономедни действо они творили, как гостьище Терентьище у своей молодой жены недуг палкой выгонял... А недуг-то испужался и без портов в окно высигнул.

Приятельницы переглянулись и засмеялись — молодость вспомнили...

В это время в комнату вбежал хорошенький черноглазенький мальчик лет пяти-шести. На нем была соболья боярская шапочка с голубым верхом, бархатная шубка — «мятелька», опушенная соболем же, голубые сафьянные сапожки и зеленые рукавички. Розовые щечки его горели от мороза, а черные как смоль волосы, подрезанные скобой на лбу, выбивались из-под шапочки и кудряшками вились у розовых ушей. За собою мальчик тащил раззолоченные сусальным золотом салазки с резным на передке коньком.

— Баба-баба, пусти меня на Волхов, — бросился мальчик к Марфе.

— Что ты, дурачок?.. Почто на Волхов? — ласково улыбнулась посадница, надвигая ребенку шапку плотнее.

— С робятками катацца... Пусти, баба.

— Со смердьими-ту дитьми? Ни-ни!

— Ниту, баба, — не со смердьими — с боярскими... Вася-посаднич... Гавря-тысячков... Пусти!

— Добро — иди, да токмо с челядью...

Мальчик убежал, стуча по полу салазками.

— Весь в тебя — огонь малец, — улыбнулась гостья.

— В отца... в Митю... блажной.

Скоро приятельницы увидели в окно, как этот «блажной» внучок Марфы уже летел на своих раззолоченных салазках вдоль берега Волхова. Три дюжих парня, словно тройка коней, держась за веревки, бежали вскачь и звенели бубенчиками, наподобие пристяжных, откидывая головы направо и налево, а парень в корню даже ржал по-лошадиному. Маленький боярчонок вошел в роль кучера и усердно хлестал по спинам своих коней шелковым кнутиком. За ним поспешали с своими салазками «Вася-посаднич» да «Гавря-тысячков».

— А вон и сам легок на помине.

— Кто, Настенька? — встрепенулась Марфа.

— Да твой-то...

— Что ты, Настенька... Кто?

— Хохлач-то чумазый...

— А-ах, уж и мой!

Действительно, в это время мимо окон, где сидела Марфа с своею гостьею, проезжал на статном вороном коне князь Михайло Олелькович. Он был необыкновенно картинен в своем литовском, скорее киевском одеянии: зеленый зипун с позументами на груди, верхний опашень с откидными рукавами, с красной подбойкой и с красным откидным воротом; на голове — серая барашковая шапка с красным колпаком наверху, сдвинутая набекрень. За ним ехали два вершника в таких же почти одеждах, но попроще, зато в широчайших, желтых, как цветущий подсолнух, штанах.

Проезжая мимо дома Борецких, князь глядел на окна этого дома, и, увидав в одном из них женские лица, снял шапку и поклонился. Поклонились и ему в окне.

— Ишь буркалищи запущает. Ух!

— Это на тебя, Настенька, — отшутилась Марфа.

— Сказывай! На меня-то, курносату репу...

Белобрысая и весноватая приятельница Марфы была действительно неказиста. Но зато богата: всякий раз, как московский великий князь Иван Васильевич навещал свою отчину, Великий Новгород, он непременно гащивал либо у Марфы Борецкой, либо у Настасьи Григоровичевой, у «курносой репы».

— А скажи мне на милость, Марфуша, — обратилась Настасья к своей приятельнице, когда статная фигура Олельковича скрылась из глаз, — я вот никоим способом в толк не возьму — за коим дедом мы с Литвой путаться на вече постановили, с оным королем, с Коземиром? Вопрошала я о том муженька своего, как он от нашево конца в посольство с твоим Митей к Коземиру посылан был, — так одна от нево отповедь: «Ты, — говорит, — баба дура...»

Марфа добродушно улыбнулась простоте приятельницы, которая не отличалась и умом, а была зато добруха.

— Да как тебе сказать, Настенька, — заговорила она, подумав. — Московское-то чадушко, Иванушко князь, недоброе на нас, на волю новгородскую, умыслил — охолопить нас в уме имеет. Так мы от него, аки голубица от коршуна, к королю под крыло хоронимся, токмо воли своей ему не продаем и себя в грамоте выгораживаем: ни медов ему не варим, как московским князьям дозде варивали, ни даров ему не даем, ни мыта княженецкого, а токмодеи послам и гостям нашим путь чист по литовской земле, литовским — путь чист по новгородской.

— А как же, милая, о латынстве люди сказывают?

— То они сказывают безлепично, своею дуростию.

— А про черный бор сказывали?

— Что ж черный бор! Бор-ту единожды соберем, как и всегда так поводилось, а черную куну будут платить королю токмо порубежные волости — ржевски да великолуцки.

— Так. А хохлач-то почто сидит на Ярославове дворище?

— Он княж наместник, и суд ему токмо судить на владычнем дворе[52] заодно с посадником. А в суды тысячково и влыдычни и монастырски — ему не вступать.

— Так-так... Спасибо. Вот и я знаю топерево. А то на: «дура» да «дура»...

В это время на улице под самыми окнами показались скоморохи. Их было человек семь. Некоторые из них были в «харях» и выделывали разные характерные телодвижения, неистово играя и дудя на сопелях, дудах и свистелях.

В то же время в комнату, но уже без салазок, влетел счастливый и раскрасневшийся внучек Марфы, да так и повис на ее подоле.

— Баба, баба! Пусти в хоромы гостьище Терентьище! — просил он, умоляюще глядя на бабку.

— Полно, дурачок...

— Пусти! Пусти, баба!

— И то пусти, Марфушка, — присоединилась со своей просьбой и гостья. — Я так люблю скоморохов — таково хорошо они действа показывают.

— Баба! Бабуся! Пусти!

— Ну ино пусть войдут...

Скоморохи не заставили себя ждать. Уже скоро Исачко — так звали внучка Марфы-посадницы в честь деда, Исаака Борецкого, — опять влетел в палату, а за ним, с поклонами, кривляньями и разными мимическими ужимками, вошли скоморохи... Один из них, с длинною мочальною бородой, изображал подслеповатого и тугого на ухо старика — «гостя Терентьища», у которого на поясе висела большая калита. Рядом с ним жеманно выступал молодой краснощекий парень, одетый бабою. «Баба» была набелена и насурмлена, неистово закатывала глаза под лоб, показывая, что она «очами намизает» — глазками стреляет... Изображалась молодая жена гостя Терентьища — полнотелая Авдотья Ивановна.

вернуться

51

Ушкуйники — от названия новгородской ладьи — ушкуй; на ушкуях новгородские, обычно из молодежи, дружины совершали грабительские походы на Низ — на Волгу. Васька Буслаев — герой одноименной новгородской былины — был олицетворением ушкуйничества.

вернуться

52

Здесь некоторая неточность: в «князи» себе Новгород волен был до середины 15 в. позвать даже из Литвы, как, например, называемый здесь Михайло Олелькович был лишь «служилым» князем (служащим Новгороду), но не наместником в Новгороде князя киевского (а тогда бы это означало и — великого князя Литвы).