Изменить стиль страницы

За последнее время ярким маковым цветом расцвела Нюра. Пополнела, округлилось её смуглое лицо, и на губах почти всегда играла затаённая счастливая улыбка.

«Пришел уже аль нет?» — подумала Нюра об Архипе, с которым должна была встретиться в коноплях, возле копанкн.

Она бросила взгляд на [заходящее солнце. И вдруг словно ударило её в самое сердце: в калитку вошёл военный о мешком за плечами!

— Митрий! — прошептали помертвевшие губы.

Она сразу узнала мужи, хотя Митрий раздался в плечах, налился силой и ; в походке его появилась твёрдость и уверенность.

Нюра припала к дверному косяку, вцепилась в него пальцами.

— Здравствуй, Нюра! — тихо улыбаясь, проговорил Митрий. И протянул к вей руки.

— Здравствуй! — выдохнула Нюра, не двинувшись с места.

А в доме уже хлопнула дверь. Резвым, ласковым котёнком с крыльца слетела Митьки, на сестрёнка, опешила мать, шагал сам хозяин дома.

Уже бежали во двор соседи.

Окна в доме Заводновых были открыты настежь. Гости шутили, звенели рюмками и стаканами. Сидя верхом на заборе, шептались ребятишки, с интересом наблюдая за тем, что происходило у Заводновых. Когда Митрий и Нюра остались одни, он подошёл к ней, сказал:

— Ну вот и снова мы вместях…

Митрий дунул на пляшущий огонёк каганца, и в комнатушке стало темно. С беспокойно бьющимся сердцем Нюра вслушивалась в темноту, в то, как муж стягивал тесные сапоги, как шелестел рубахой.

— Цветик мой полевой! — Митрий протянул к Нюре горячие руки.

— Это сейчас цветик… А потом нашепчут тебе про меня, так, небось, кулаки в ход пойдут! — сказала Нюра, стараясь грубыми словами отогнать невольно возникшую в ней жалость к мужу.

— Ты знаешь, я драться не стану. Я люблю тебя сильнее, чем до службы. Все годы ты из сердца у меня не выходила. —И ещё тише добавил: — Што было — не спрошу. Брехням верить не стану.

— А если правду скажут?

Митька закрыл жене рот.

— Молчи! Ничего я не хочу знать! — И твёрдым голосом, повысив тон, добавил: — Моя ты, моя законная жена, и живой тебя я никому не отдам! Это раньше я тихоней был. Теперь не таков.

Он властно притянул к себе Нюру и крепко обнял её.

Солнце взошло, бросило луч через небольшое окно горницы. В этом луче плясали и кружили пылинки.

Разметавшись на кровати, крепко спала Нюра. Митька тихо поднялся, открыл оконце. Одеваясь, он смотрел на жену, любовался ею. Волнистые, чёрные, как смоль, волосы рассыпались по подушке, спутались и прилипли к смугловато–розовым, тронутым загаром щекам. Мить–Ка ДйуМй пальцами осУороЖно снял прядки с лица и уложил за розовое ушко. Постоял над кроватью и тихонечко вышел.

На кухне смущённо буркнул матери:

— Мамаша, Нюрку не буди. Нехай позорюет. Проснется — скажи, что ушёл я к военкому. Надо взяться на учёт. Вернусь окоро.

Митькина сестра недобро проговорила:

— Позорюет… Будто она у нас не зоревала? Как красная девка…

Мать сердито прикрикнула на дочь:

— Да замолчи ты ради бога! И откуда у тебя такая злость? Вот Митюша мужик, а смирный и добрый.

На первых порах занялся Митька хозяйством. Перекрыл с отцом новой соломой сараи, подправил амбар, забор, привёл в порядок хозяйственный инвентарь. Успевал заходить и в ревком, присматриваться к станичной жизни. Видел, как казаки–середняки, точно сосунки-телята, тыкались, метались, не зная, к какому берегу пристать. От старого берега отошли, к новому никак не причалят. Старый порядок жизни расползался по всем швам даже в закоренелых семьях, а новый пугал неизвестностью.

Долго беседовал Митька с соседями. Просиживал на завалинке или у себя под забором, на старых брёвнах.

Митьку, казака из богатой семьи, провоевавшего около двух лет в Красной Армии, соседи–казаки слушали со вниманием. Всё, что впитал в себя в армии, что понял из рассказов политических ораторов и комиссаров, Митрий сейчас пересказывал станичникам.

— Так‑то оно так! Расеказываешь‑то ты хорошо! А все‑таки не верится, што при этой власти нам будет лучше, — подавал голос кто‑нибудь из соседей, а другие в несколько голосов доказывали:

— Нас, казаков, за сторонников трона и теперь считают.

— Не всех! —возражал Митька.

Спорщики настаивали:

— Нет, всех! Казак — это сейчас ругательное слово, вроде как душитель. Иногородние мстить нам будут!

— Будут, беспременно будут, — поддерживали другие. — Чертом на нас глядят. Разверстку ищут, готовы кожу содрать.

И тут же заговаривали о самом наболевшем:

— Скажи нам, Митя, па–свойеки скажи: эта чёртова продразвёрстка скоро кончится? Сначала хлебом обложили, а теперь дополнительными продуктами: гони сало, яйца, шерсть. Скоро придётся заживо гусей щипать, потом определённо пух станут собирать на подушки.

Митька горячо доказывал, что продразвёрстка не вечна. Окрепнет–государство —должны по–другому зажить.

— Ну–у! Эго, брат, ещё бабушка надвое сказала. Вот скоро отберут у нас паи земли да отдадут иногородним — их у нас набралось больше, чем казаков. Заставят казака батрачить на собственной земле. А што думаешь, будет так? — поддевал Шкурников.

Но Митрий не уступал. Выставив вперёд левую руку с растопыренными пальцами, он доказывал:

— А декрет о земле о чём говорит?

На него смотрели с нетерпеливым интересом.

— Передел земли на Кубани ранее трёхкратного чередования севооборота не производить. Значит, считай, девять лет по старинке будем пользоваться землёй, это что‑то да значит. Так?

Митрий загнул мизинец.

— Так! — согласились казаки.

А Митька уже безымянный палец загнул.

— Советские коммунальные хозяйства, которые организуются по тому же декрету, не имеют права располагаться на наделах казаков?

— Нет, не имеют! — отвечали казаки. — Вроде так разъяснял комиссар.

— Значит, два хороших дела в нашу пользу, — подводил итог Митька, загибая средний палец. — Земельные наделы на душу остаются те же?

— Ну дальше, дальше, — торопили его.

Митька сжал все четыре пальца.

— Землепользование останется на тех же местах. Так я говорю, нет?

Соседи чесали затылки.

— Как будто все так, как будто все правильно. Да вот…

— А што вот? Чего вам ещё надо? В сторонку хочется стать? Нехай властц сама барахтается с нуждой.

Так нельзя! — укорял Митька. — Энто вот тем, у кого тысячи десятин было, им, конечно, придётся потесниться.

Иван Шкурников с ехидцей нашёптывал своему куму Кобелеву:

— Ни черта хорошего из этой жизни не выйдет. Обдерут нас как липу и скажут: «Ну, пролетарии, соединяйтесь с иногородними». И пойдём мы с тобой, кум, с сумочками христарадничать. Как ета: подайте, не лома–а-й–те!

— Куда?

— Вот именно, куда? Некуда!

И вздыхали кумовья: «И чего там наши за границей сидят? Ведь сейчас власть можно голыми руками взять!»

Скрепя сердце, надеясь на лучшее, засеяли по осени казаки свои паи озимой пшеничкой и с грехом пополам помогли засеять и безлошадным.

ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ

Егорка Колесников рос бедовым и отчаянным казачонком. Бабка Матвеевна, души в нём не чаяла. А Егорка облазил все акации в поисках вороньих гнёзд, сражался с крапивой у станичных плетней, лакомился грушами–бергамотами в старом атаманском саду.

В этот день он решил добыть подарочек для своего дружка Кольки Малышева, только–только поднявшегося после тифа.

Забравшись на чердак атаманского дома, Егорка принялся наполнять карманы старым горохом.

И вдруг услыхал протяжный, мучительный стон и хриплый кашель. Мальчишка обмер от страха, потому что знал, что в доме никого не было: бабка пропалывала огород, крестный, дядька Алешка уехал в степь.

Ощущая дрожь в ногах, испуганный хлопец колобком слетел по дробине вниз и помчался по улице, придерживая карманы с горохом.

Колька Малышев грелся на завалинке: худой и жёлтый после болезни.

Егорка, запыхавшись, присел рядом с другом.

— Колька, а я тебе гороху принёс. Говорят, что после тифу еда — самое первое дело. Ты ешь, ешь горох, он вкусный!